Я задумал в связи с этим составить для вручения царю памятную записку в таких выражениях, которые всего бы лучше убедили его царское величество, как важно возвращение столицы и двора в Петербург. Я намерен передать эту записку через фаворита, а в ней сказать, что возвращение сие полезно и царю, и монархии. И дому Долгоруких. Царю — для здоровья, монархии — потому что его величество лично будет видеть завоевания своего деда и свой флот, который может погибнуть, если двор долгое время будет оставаться в Москве; наконец, дому Долгоруких — потому что (чего не дай Бог!), если воспоследует какое-нибудь несчастье с царем, они все погибли, так как ненависть народа к этому дому такова, что в Москве он наверняка передушит их всех, но случись это роковое несчастье в Петербурге, они не рискуют так, ибо народ там вовсе не настолько силен. Фаворит одобрил все мои речи и обещал мне сделать все возможное, чтобы убедить царя возвратиться в Петербург.

Молю Бога, чтобы первое приказание, которое я получу от вас, было приказание выезжать отсюда и, во всяком случае, возвратиться к моей бедной фамилии, в разлуке с коей я провел два года. Мой секретарь Хуан Каскос также жаждет возвращения в отечество, особенно учитывая, сколько хлопот у нас вызвала новая болезнь дона Монтойя, избитого туземцами. Он все еще не оправился. Состояние его осложнилось открывшейся раной, а также лихорадкой, которая распространилась в Москве. Последние четыре дня жители этой столицы больше чем на треть больны лихорадкой с кашлем, так что в редком доме нет больных. Уверяют, что причина этой болезни есть ветер и непостояннейшая погода; случаются дни, когда бывает шесть-восемь перемен от дождя до снега, страшного ветра и, солнечной ясности.

Даже его царское величество на несколько дней слег в постель по причине лихорадки, но вскоре он почувствовал себя лучше и выехал на охоту в сопровождении, как обычно, Долгоруких.

Кстати, я узнал, что граф Братислав очень ревнует меня, что я имею частые конференции с бароном Остерманом и фаворитом. Не принимая во внимание того, что я нахожусь в искренней дружбе и хороших отношениях с этими министрами, он взял себе в голову, что я хлопочу здесь в пользу короля Иакова и что будто бы мне поручена здесь покупка кораблей.

Как бы я желал, чтобы это было правдой! Но очень скоро флот русский перестанет существовать".

Октябрь 1729 года

Даше отчего-то редко снились сны. Еще раньше, дома, брат Илья, обожавший наутро пересказывать свои смешные и причудливые сновидения, смеялся над нею и поглядывал свысока. Но матушка, которая любила эту свою молчаливую, замкнутую дочку, пожалуй, больше всех других детей, как-то раз сердито прервала его насмешки и пояснила: просто Данькина душа ночью странствует в таких дальних далях (ведь сон это не что иное, как странствие души!), что, пока возвращается обратно, успевает по пути забыть все, с нею приключившееся. А может статься, с нее кто-то зарок берет: молчать, ничего не рассказывать, а то не пустят ее снова в те волшебные царства-королевства, где ей так нравится пребывать!

Даша с тех пор успокоилась — и даже огорчалась, когда утром могла все-таки вспомнить сон. Почему-то так уж выходило, что запоминались они к каким-то неприятностям. Скажем, увидится ей веселый игривый котенок, который так и ластится, так и вьется вокруг ног, — наверняка жди какой-то гадости от жизни. Матушка говорила, что если страшный сон кому-нибудь сразу пересказать, то он не успеет сбыться. Накануне того дня, как домой воротился осиротелый Волчок, Даше приснился клубок змей, но она забыла рассказать об этом брату. Сон сбылся, да как страшно...

Вот и нынче она проснулась вся в холодном поту от ужаса, первым делом подумав, что надо свой сон непременно и поскорее кому-то рассказать, потому что, если он сбудется, Даше уж лучше не жить на свете!

Снилось ей, будто идут они вдвоем с Алексом по широкой улице, такой нарядной и многолюдной, какой Даше видеть еще не приходилось. Дома кругом каменные, в несколько ярусов, и разноцветные, словно нарочно выкрашенные. Сама улица не камнем вымощенная, а гладкая-гладкая, как бы земля убитая под ногами, но это не земля, потому что Дашины каблучки звонко цокают по ней: цок да цок, цок да цок!

Идут Даша с Алексом рука об руку, друг на дружку не глядят, но все равно — Дашино сердце так и трепещет от счастья, что он рядом, что можно в любое мгновение повернуть голову, посмотреть на него, словечко молвить, а то и до руки его дотронуться.

Проезжают экипажи, народищу нарядного, словно на бал разодетого, — не счесть сколько. Кругом лоточники ходят, выхваляя свой товар, и громче всех, бойчее всех кричит один, который продает дичины, кои надеваются при маскарадах. Тут у него маски и с петушиными клювами, и с огромными смешными носами, и с усами да с бородой. Есть маски небольшие, черные, ладненькие, из бархата пошитые, да еще и блестками усыпанные. Как раз для дам. Лоточник держит в руках зеркало и выхваляет свой товар.

Остановились Даша с Алексом и ну выбирать ей маску. То одну приложит она к лицу, то другую, лоточник подсовывает зеркало — поглядеться, а зачем ей зеркало, когда она видит свое отражение в глазах Алекса, и такой свет в этих глазах, такая нежность, такая любовь, что у Даши сердце заходится от счастья.

И вдруг...

Вдруг из-за Дашиного плеча высунулась мужская рука, сжимающая длинный тонкий нож, и ткнула острием в горло Алекса, как раз туда, где бьется жилка.

Ткнула — и отдернулась так быстро, что Даша только и успела увидеть широкое запястье, поросшее густыми волосами, какими-то слишком черными на смугло-бледной коже, и браслет, охвативший это запястье. Браслет был золотой, узкий, блестящий плотно пригнанными друг к другу чешуйками.

Больше Даша ничего не видела, потому что не могла обернуться. Одной рукой она поддерживала медленно оседающего Алекса, а другой пыталась зажать рану на его горле, откуда фонтанчиком била кровь. Тот человек, убийца, мог нанести следующий удар ей в спину, однако Даша не думала об этом. Она смотрела, смотрела, смотрела, как меркнет свет в широко открытых глазах Алекса, как уходит его взор от ее взора... как он сам уходит от нее, и судороги боли скручивали ее тело, словно это она умирала, она, а не Алекс!

Она вскинулась в постели — и какое-то мгновение не могла дышать от слез. Смотрела но сторонам невидящими глазами, чувствуя, как озябли мокрые щеки. И подушка тоже была мокра.

Даша поднесла к лицу руки, недоверчиво оглядела растопыренные пальцы. Странно — они чисты, белы, а ведь казалось, еще влажны от крови Алекса.

Нет, руки не окровавлены. Она лежит в своей спальне в Горенках, имении Долгоруких, в этой низенькой уютной комнате со сводчатыми потолками и живописью на стенах. Да это был только сон... Боже мой, всего лишь морок ночной, призрак кошмарный. Однако до чего же приблизился он к яви! Дашино тело все еще болит, его так и ломит от тех судорог, которые скручивали его в этом страшном сне.

Она со стоном распрямилась. Такое чувство, что ее били. Плечи, грудь, ноги — ни до чего не дотронуться, не повернуться. Особенно ноги в чреслах болят, нутро огнем жжет.

Даша резко села, испуганная странным ощущением. Боже ты мой, да не пришли ли во сне ее месячные дни? Если так, это случилось раньше времени, потому что последние миновали всего две недели назад.

Внезапно ее пробрал озноб, и Даша зябко обхватила себя за плечи. Что такое?.. Почему она раздета? Где любимая, княжной Екатериной подаренная сорочка с кружевом по подолу, так похожим на связанное матушкой, с петушками и крестиками? А это... а это что, Господи?!

Даша сидела в постели и недоверчиво ощупывала себя трясущимися руками. Это ее тело? Почему оно все покрыто синяками, словно ночные мороки не только томили ей сердце и туманили голову, но и щипали, кусали, мяли своими когтистыми лапами до крови?

Именно что до крови! Она с ужасом огладывала свои чресла, изнутри покрытые пятнами засохшей крови и подтеками какой-то слизи. Запах показался ей чужим, ужасным.