Интересно знать, проклятущая Ленка только заметила ее отвращение к еде или умудрилась сообразить, откуда оно взялось? Сама-то Екатерина давно все поняла, только боялась себе признаться в том, что...

Она резко вздрогнула, словно вымолвила ужасную правду вслух. Исподтишка огляделась. Все: отец, мать, братья, вреднющая сестра — так и ели Екатерину глазами, забыв про завтрак.

Что в их взглядах? Простое беспокойство за нее? Подозрения? Или уже прямые догадки?

Нет, не может быть, им не с чего догадаться, никто не знает о тайных встречах с Миллесимо!

Сделав над собой поистине невообразимое усилие, Екатерина подцепила ложечкой слоистый, омерзительно-влажный кусочек творога, взяла в рот, помяла онемевшим языком, кое-как пропихнула в горло:

— С чего ты взяла, сестрица, что мне творог не по нраву? Ем да нахваливаю!

И даже умудрилась улыбнуться.

Помнится, когда Екатерина росла в доме своего дядюшки Григория Федоровича Долгорукого, бывшего тогда посланником в Варшаве, тетушка, дама светская и изощренная, муштровала ее построже, чем капрал муштрует своих новобранцев. Именно княгиня Аглая Самсоновна приучила Екатерину к железной выдержке, обучила так владеть своим лицом, что, вонзись в ее тело все те полсотни булавок, на которых держался ее бальный наряд, да что — проткни ее насквозь вязальной спицею, — не перестанет мило улыбаться собеседнику... Ох, как сейчас пригодились ей тетушкины уроки!..

— Чего пристали к девке? — добродушно проворчал отец. — Когда у нас Катька ела за двоих? Это у тебя, Ленка, щеки скоро по плечам расползутся.

Сестра, которая и впрямь выглядела с самого детства так, словно была поперек себя шире, надулась, как мышь на крупу, кидая мстительные взгляды теперь на отца, но тому они были — что об стенку горох.

Братья вернулись к еде. Выражение беспокойства вмиг сошло с лица Прасковьи Юрьевны. И чуть не впервые княжна Екатерина подумала: какое счастье, что матушка свято придерживается старинного узаконения, по которому муж — всему голова. Если не тревожился князь, значит, его княгине следовало быть спокойной, пусть бы даже крыша начала валиться на голову!

Она бросила на отца признательный взгляд исподлобья — и в то же мгновение несчастный творог застрял у нее поперек, горла.

Какое выражение мелькнуло на его лице! Отец обо всем знает... нет, догадывается! Что же теперь делать, как же быть? Да зародись у него одно подозрение, он с дочери глаз не спустит. А ведь Екатерине смертельно нужно ухитриться встретиться с Миллесимо, поведать ему, в какое положение они попали. Нет, в «положение» всегда попадает дама. А мужчина волен войти в ее положение — или нет. Проще говоря, признать своим ребенка, которого он сделал, — или высоко вскинуть брови с выражением крайнего недоумения: «Красавица моя, но при чем тут я?!»

Нет, Альфред не станет отрекаться от ребенка — он будет только счастлив признать его, будет в восторге, когда весь свет убедится, что Екатерина принадлежит ему, что теперь он непременно должен жениться на ней, чтобы спасти ее доброе имя! Да и ей ничего другого не остается делать, кроме как выйти за него, распростившись со всеми теми тщеславными надеждами, которые разрослись, распустились, расцвели в душе.

Екатерина с трудом подавила тяжелый вздох. Ну что ж, не судьба им сбыться, не судьба ей сделаться государыней. Ладно, винить некого, кроме себя и своей страстности. Как-нибудь она сумеет смириться с участью, но сумеет ли смириться отец? Екатерина-то надеялась просто исчезнуть из дому — и все, безвозвратно кануть в неизвестность вместе с Миллесимо, а теперь, по всему видно, не миновать стать объясняться с разъяренным отцом.

Она с трепетом ждала окончания завтрака. Думала, он окликнет ее, оставит в столовой для беседы, однако тот вышел первым, и Екатерина прошмыгнула в свою комнату, лелея надежду, что злобный, все насквозь проницающий взор отца ей померещился.

Ничуть не бывало!

Стоило только дух перевести, как дверь распахнулась — и на пороге возник князь Алексей Григорьевич.

«Да ведь он все равно ничего знать наверняка не может! — мелькнула спасительная мысль. — Только подозревает, а как сможет свои подозрения проверить? Он же не повивальная бабка! Мне надо только покрепче держаться, запираться что есть силы, возмутиться его подозрениями. А как он поверит моим словам и успокоится — бежать, бежать к Альфреду!»

Мало помогли трезвые размышления, и крепости духа хватило ненадолго. Чуть только Екатерина подняла испуганные, блуждающие глаза на белое от ярости лицо Алексея Григорьевича, как руки у нее похолодели, в ушах застучало, взор заволокло туманом, и она, тихо ахнув, повалилась на ковер в глубоком обмороке.

Очнулась через несколько мгновений от того, что холодные струйки неприятно ползли по щекам и шее. Потребовалось время, чтобы понять: она лежит на полу, отец не дал себе труда даже на кровать дочку перенести. Водичкой побрызгал ледяной, вот и вся забота о ней. А голос у него — голос еще холоднее, чем эта студеная вода:

— Очухалась, вижу? Полно притворяться, реснички вон дрожат. Открывай, открывай свои бесстыжие гляделки да посмотри на отца, коли хватит смелости, блудня поганая!

Екатерина с трудом села, упираясь в пол дрожащими руками. Да... плохи дела. Если раньше еще могла как-то отовраться: живот-де пучит, пищи не принимает, оттого и бледна за завтраком, то теперь надежды на отговорки нет. Вот так бухнуться перед отцом без памяти — все равно что самой себе клеймо поставить: грешна, мол, батюшка!

— Батюшка, — выдохнула с мольбой, вперяя в него отчаянный взгляд, — прости, ради Христа! Ну прости ты меня, свою дочь неразумную! Отдай, пока не поздно, за Миллесимо, да и делу конец! А хочешь, вели на конюшне плетьми до смерти засечь — я вся в твоей воле.

— Что ж ты делаешь, Катька? — спросил Алексей Григорьевич без злости, с тихим, надрывным отчаянием, как никогда не говорил с дочерью. — Я головой об эту стенку ради кого бьюсь? Ради себя, что ли? Да мне что, я — старик, моя жизнь уже прошла! Ради вас, детей! А вы у меня — что ты, что Ванька — и безмозглые, и бессердечные. Да я зубы сгрыз, руки по локоть стер, покуда смел с пути эту паскудину Елисаветку, да любовника ейного, Сашку Бутурлина, да Сережку Голицына заслал за границу, а этого грубияна Сашку Нарышкина — в его деревню. Вот он, государь, в ваших теперь руках, берите его тепленького, жрите его со сметанкой, а хотите — с маслицем. А вы что делаете?! Ванька только и знает, что отца чихвостит по всем углам, с иностранцами его обсуждает почем зря, словно чужого. Вот хоть бы с Братиславом из-за этого поганого графчика эва как стакнулся!

Услышав имя влиятельного родственника Миллесимо, Екатерина насторожилась, села прямее. Отец словно и не заметил, что силы к ней возвращаются, — продолжал причитать:

— А ты тоже хороша! При такой красоте, при воспитании иноземном, при уме своем могла бы ох какую жар-птицу за хвост ухватить! Нет, разменяла злато на медяки. Дивлюсь я тебе, в кого такая неразумная уродилась? Думал, моя дочь, а по всему видно теперь, что мамкина. Девка-дура — она и есть дура-девка, что тут еще скажешь?

— Что вы про господина Братислава молвить изволили, батюшка? — с трудом шевеля онемевшими губами. — Из-за кого брат Иван с ним стакнулся? Из-за какого графчика?

— Как это — из-за какого? — остро глянул на нее князь Алексей Григорьевич. — Да из-за этого твоего... рыжего-пегого, ни дна ему ни покрышки!

У Елизаветы перехватило дыхание. Рыжим, а иногда пегим отец с насмешкой называл Миллесимо — с тех пор, как твердо положил себе разлучить с ним дочь.

— Разве не слыхала? Отдай, говоришь, меня за него, а ведь он нынче пятки смазывает, деру дать готовится, не, чает, как голову унести после того, как удумал покушение на государеву особу!

Екатерина чуть опять не рухнула навзничь — так задрожали руки, на которые она опиралась.

— Да ладно опять глазки закатывать! — пренебрежительно хмыкнул Алексей Григорьевич. — Жить небось охота, вот и увязывает вещички. Ему сейчас не до тебя, дурехи доверчивой. Сама посуди, как он у государя будет дозволения на ваш брак просить, коли земля у него под ногами горит ярым пламенем? Да и самому Братиславу, после того, как он нос драл перед Остерманом и строил из себя невесть что, во дворец с какой бы то ни было просьбою соваться нет никакого резону. Поэтому про Миллесимо забудь, и чем скорей, тем лучше.