Полно, да она ли это? Не подменила ли ее во сне сила нечистая?!

Не помня себя, Даша сорвалась с постели, но тотчас согнулась от боли, которая так и резанула изнутри низ живота. Все же нашла силы добрести до стола, на котором стояло большое трехстворчатое зеркало, при утреннем зыбком полусвете попыталась разглядеть свое отражение.

Вроде бы она, не подмененная. Ее глаза, ее лицо, только до чего же усталое, неживое, измученное! Губы вспухли, искусаны до крови. И... она побелела, схватилась руками за стол, чтобы не упасть. Сине-багровое пятно на шее — чуть ниже уха, как раз там, где бьется голубая жилка...

Мороки во сне сосали из нее кровь? Остались следы зубов — ей хотели перегрызть горло?

В новом приступе ужаса Даша еще раз оглядела себя, как вдруг шатнулась и рухнула на колени, согнулась в три погибели, закрыла голову руками. Ужалила разум страшная догадка — ужалила, как змея. Ночью... ночью кто-то ворвался в эту комнату и, воспользовавшись тем, что Даша крепко спит...

Кто-то снасильничал ее? Надругался?

Насилу поднялась, доковыляла до постели. Откинула одеяло, уставилась недоверчиво на льняные простыни.

Чистые, белые. Ни пятнышка на них. Как же этак быть могло, чтобы только меж бедер остались следы ночного злодейства, а на простынях — никакого следа? Или всю кровь впитала в себя рубашка — ее сняли с Даши и унесли, чтобы она не увидела крови, не поняла, что случилось с ней?

Хриплый смешок разорвал ей гортань. Не поняла?! Да разве можно чего-то не понять, найдя кровь и слизь на своем теле, глядя на эти жуткие следы укусов и поцелуев озверелого от похоти...

Кого?

Кто он, этот подлый, нечистый, кто этот зверь во образе человеческом; кто эта тварь? Как он сделал это, если на постели нет кровавых пятен? Унес спящую Дашу куда-то, там испакостил ее тело — и вернул обратно в постель? Почему же она не проснулась, почему ничего не чувствовала? Зачем все так, зачем же так жестоко?.. За что, Господи?

Повалилась у кровати на пол, забилась головой в пол, кусала руки, глуша крик.

Какая разница, кто, когда, как, почему?.. Какая разница? Ведь не найдет кара преступника, кто бы ни был он, последний лакей или упившийся до безобразия вельможа из государевой свиты. Разве достанет у Даши смелости пойти требовать правосудия, тем признав свой позор и сделавшись предметом насмешек? Кто же поверит, что она не хотела, что она сама не зазвала, к себе ночного гостя? Смутно, как сквозь густой, белый, осенний туман, пробилось к ней воспоминание о вчерашнем дне, о том, как ей немоглось за завтраком, она клевала носом, мечтая только об одном: вернуться в постель, уснуть! Князь Алексей Григорьевич поглядел весьма неодобрительно, буркнул со злым укором: «Что это тебя ноги не держат? Неужто хлебнула с утра пораньше, красавица, зелена вина?»

Вроде бы Даша тогда на него успела обидеться: кто ж пьет с утра, тем более — мыслимо ли девице пьянствовать?! Но теперь, выслушав ее жалобу, князь может припомнить об этих своих словах и глянет с укором и насмешкою: сама-де виновата, красавица! Известно: сучка не захочет — кобель не вскочит!

Странно: Даша не помнила, что было потом, после того завтрака. Ни дня не помнила, ни ночи. Но почему? Что за беспамятство, что за глухое забвение навалилось на нее? В самом деле — да не глотнула ли она какого-то зелья — нет, не сама; конечно, не по своей воле, а подмешанного чьей-то коварной рукою?

Но кому это понадобилось и зачем? Разве причинила Даша зло хоть единой живой душе? Причинила, да — Никодиму Сажину, его дочке Маврухе и их пособнику Савушке, но этих трех недочеловеков уже нет на свете. А больше не может она отыскать врагов, ни единого, кто желал бы ей зла, кто готов был грызть ее тело от ненависти или от похоти.

Дрожащими пальцами коснулась вспухшего кровоподтека на шее. Как странно, как страшно, как чудовищно! Этот укус оставлен именно там, куда в ее страшном сне воткнулось острие, убившее Алекса. Не в тот ли миг, когда неведомое чудовище терзало Дашу своими паскудными губами, ей снилось, как незримый незнакомец убивает ее любимого?

Она замерла, застыла, как мертвая, припав к настывшему полу. Не чуяла ни холода, ни ломоты в измятом теле. Все вдруг окаменело в ней: мысли, чувства... Только одна дума непрестанно жгла голову, стучала в висках, только одна боль вонзалась в сердце.

А как же Алекс?! Как теперь увидеть его, как посмотреть в глаза — в эти любимые, невозможные, сияющие черные глаза?

Это невозможно. Невозможно снова встретиться с ним — теперь, позволить увидеть себя — такой...

Вот почему снилось, что Алекс убит: потому что отныне он словно бы умер для нее!

Нет. Нет, Это Даша умерла для него. Этой ночью убили не Алекса — убили ее.

* * *

В это же самое утро Степан Васильевич Лопухин в половине восьмого отворил дверь царской опочивальни в Горенках и на цыпочках прокрался к кровати. Под пуховым алым одеялом — очертания двух тел. Торчат голенастые ноги — не то чтобы мужские, но и не мальчишеские. Пальцы грязные — государя не заставишь лишний раз на ночь ноги вымыть. Вот уж правда что мальчишка!

Впрочем, какой же он мальчишка, если с его ногами переплетены стройные женские ножки? Это, братцы мои, уже чисто мужские дела-делишки!

Степан Васильевич постоял минутку, с видимым удовольствием любуясь маленькой сухощавой ножкою с крутым подъемом и округлой розовой пяточкой. Совершенно все как в старинной песне: «Округ пяты яйцо прокати, под пятой воробей проскочи». А какие чудесные пальчики! Такие пальчики перстнями золотыми да серебряными нужно унизывать, как принято у восточных красавиц. Вообще, ножка вполне достойна сказочной царевны.

Прелестные ноги обнажены были только до колен — все, что выше, пряталось под одеялом, которым спящие накрыты были с головой. Подобрав брошенный на пол серый пуховый платок, Степан Васильевич походил вокруг кровати на мягких лапках — он нарочно появился в толстых шерстяных носках, чтобы и ступать бесшумно, и ноги не застудить, — но разглядеть ничего не удалось. Вот закопались! Не тянуть же одеяло с этих шалых голов. От Петеньки, его царского величества, на такое можно нарваться...

Ладно, время идет. Он подошел к печи, где лежали с вечера приготовленные растопка и дрова, и принялся проворно, со знанием дела разводить огонь. Конечно, можно было позвать истопника, но Степан Васильевич сам любил возиться с печью, а потом, разве можно допустить постороннего увидать царскую ночную гостью? Вдруг окажется не какая-нибудь пригоженькая малышка из девичьей, а и впрямь дама из общества?

Степан Васильевич дипломатично грохотал полешками и кочергой, шуршал берестой что было силы, а сам настороженным ухом ловил, не зашевелились ли спящие. Ну, пора, пора, голубки, пора просыпаться, не век же спать-почивать!

Ага, заскрипела кровать. Не иначе, дошли молитвы на небеса! Степан Васильевич начал было пристраиваться половчее и понеприметнее оглянуться, чтобы все же увидеть неизвестную красавицу. Что, ежели не померещилось ему вчера вечером, что, ежели это и впрямь сероглазая красотка Дашенька?

Однако сдержал любопытный взгляд. У государя утром иной раз такая охота к продолжению наслаждений просыпалась — куда там ночным страстям! Вдруг снова пожелает помиловаться? Не сбежать ли, пока не поздно, пока голубки его не заметили? Ан поздно.

— Степан, воды подай! — раздался хриплый голос повелителя всея Руси, который спросонок всегда говорил каким-то стариковским прокуренным басом. Ну да, страсть к табачищу он унаследовал от деда и дымил с утра до вечера почем зря! — А ты, милая, радость моя... — И наступило молчание, а потом Степану Васильевичу почудилось, что государь вдруг разом помолодел годков этак на десять, потому что голосишко у него вдруг сделался тоненький-тонюсенький, совершенно мальчишеский. Более того — показалось Степану Васильевичу, будто малец этот вот-вот зальется слезами, потому что воскликнул плаксиво, испуганно: — А это еще кто?!