Постепенно из темноты проступает декорация первого акта: справа – целый лес ярко-красных парусов и флажков на носовых частях кораблей; слева, драпируя собой мощные стены замка эпохи Возрождения, колышутся пурпурно-желтые штандарты и флаги. Перед дожем и сенаторами Венеции в центре сцены стоит мавр. Направленные против него обвинительные речи звучат особенно резко в гробовой тишине зала:

…дочь себя ведет
Безнравственно, соединив без спросу
Свое богатство, честь и красоту
С безродным чужеземным проходимцем [38].

В последней сцене первого акта, при ярком свете желтоватых ламп, почему-то напоминающих о монастырской трапезной, появляется Дездемона, словно сошедшая с полотен Тициана. Она защищает свою любовь от отцовского диктата, а тем временем под плавное adagio декорации снова меняются, и взору зрителей предстает площадь Святого Марка со сбегающимися к ней каналами, по которым плывут гондолы.

Облокотившись о балюстраду ложи, чуть подавшись вперед, завороженный разворачивающейся на сцене драмой, Гарсес предается мечтаниям, в которых театральное действо смешивается с его собственными желаниями, а они побуждают искать во втором ряду женщину, сидящую с высоко поднятой головой. Он представляет, с каким наслаждением целовал бы эти губы, угадывающиеся за дымчатой завесой приглушенного света, и, моментально забыв о спектакле, отрешась от всего окружающего, уносится в мир фантазий. Но даже блаженствуя в воображаемых объятиях, он думает о путешествии, в которое отправится на рассвете, об интригах, чье безостановочное плетение ведет в неизвестность, о быстротечности бытия. Будь он участником спектакля, он претендовал бы на достойную роль, но он только часть декорации, и хотя что-то внутри подсказывает: «Отступись», разве можно перестать думать? Он видит лишь расплывчатый неподвижный силуэт Эльсы Кинтаны – ее спина, кожа сливаются с темнотой. Гарсес прячет лицо в ладонях и закрывает глаза, чтобы полнее ощутить ее присутствие. Всего несколько секунд, и вот уже поток грез возвращает его к происходящему на сцене.

Сценография, декорации, хор воинов с позолоченными копьями, костюмы и световые эффекты возвеличивают и одновременно развенчивают этого огромного негра, этого побежденного героя с его тоской и болью, которую он изливает в одном из последних монологов; осторожно войдя со свечой к спящей Дездемоне, он произносит:

Таков мой долг. Таков мой долг. Стыжусь
назвать пред вами, девственные звезды,
Ее вину. Стереть ее с земли!
Я крови проливать ее не стану
И кожи не коснусь, белей, чем снег,
И глаже алебастра. И, однако,
Она умрет… [39]

Занавес падает, зрители стоя аплодируют, а потом не спеша выходят из желто-оранжевого света в полутьму коридоров, ковров и лестниц, ведущих в ночь, которая для них сегодня наступила с опозданием. Воодушевленный спектаклем, Гарсес подходит к Эльсе Кинтане, пробирающейся среди людей, их приветствий и замечаний к гардеробу за своей шалью.

– Могу я проводить вас? – спрашивает он, не получая в ответ ничего, кроме улыбки.

Выйдя из театра, женщина указывает на ближайший переулок, и они углубляются в его прозрачную тень, украшенную там и сям звездами, благодаря чему видны навесы, купола в неоарабском стиле, колонны и галереи, необычно желтые в эту светлую ночь, цементные волнорезы причудливых форм, и они сами вдруг ощущают себя героями драмы, придуманной для них чьим-то больным воображением.

Они молча идут на небольшом расстоянии друг от друга, однако Гарсес ощущает тот же неуловимый аромат, который впервые почувствовал, танцуя с ней, – аромат не духов, а кожи, наверное, прохладной, но нежной, гладкой и волнующей.

Она мало говорит о себе. С тоской в голосе вспоминает поселок в Андалусии с пастбищами и оливковыми рощами, упоминает о своем путешествии без обратного билета, еще каких-то мелочах, которые не только не приподнимают завесу тайны над ее жизнью, но наоборот, делают ее еще плотнее.

– Вот и все, – заключает она.

Гарсес знает, что это далеко не все, однако не вспоминает о Рамиресе, пока они не доходят до стен старого города, будто покачивающихся в неверном свете фонарей.

– Кого ты имеешь в виду?

– Военного, который подошел к тебе на приеме в «Эксельсьоре», – поясняет Гарсес.

Вот уже несколько минут, как они перешли на «ты».

– А, этого…

Она медлит с ответом, словно пытаясь выиграть время, и Гарсес отмечает это. Всего за несколько мгновений лицо ее становится жестким.

– Это один старый знакомый, – наконец отвечает она и тут же спрашивает Гарсеса о его планах, явно желая сменить тему.

Неторопливо, со знанием дела, слегка улыбаясь и искоса поглядывая на нее в минуты молчания, он рассказывает о предстоящей экспедиции в Сахару, о том, насколько теряется в пустыне ощущение покоя, неподвижности, об огромных песчаных пространствах, которые ветер каждый день меняет, засыпая следы поселений или возводя дюны там, где раньше была равнина, о проводниках-бедуинах, указывающих места, где зарыты бурдюки с водой или протекают подземные реки. Он переходит от одного сюжета к другому, как сокол, планирующий среди воздушных потоков.

– В Сахаре, – говорит он, – нет ничего постоянного, над всем властвует лишь ветер, который то вылизывает ее огромными языками, то вздымает пыльную красную бурю, и тогда в течение пяти-шести часов темный занавес до тысячи метров высотой колышется над землей, забивая крошечными частицами все трещинки в инструментах и аппаратах наблюдения, выворачивая петли, срывая замки, выводя из строя все, что только можно. Кажется, поверхность пустыни выталкивает из миллионов своих пор мириады песчинок, сначала превращающихся в облачка, потом в завитки и распространяющихся так быстро, что вскоре пространство полностью скрывается из глаз. А бывает, ветер закручивает медного цвета вихрь, который скользит к западу, унося с собой шатры, канаты, седла, кастрюли и прочую утварь целых деревень, и пустыня на целые километры оказывается втянута в этот рыжий, будто огненный, столб.

Тут он останавливается и оглядывается – ему показалось, под арками мелькнула какая-то тень. Ну что ж, если кто-то их и преследует, то делает это вполне профессионально. Они не спеша отправляются дальше: она немного впереди, глаза устремлены в землю.

– Вот, значит, чем ты занимаешься… – бормочет она еле слышно, не проявляя ни малейшего желания узнать, почему он занимается именно этим.

– Да, но мне не хотелось бы, чтобы это вызывало у тебя неприязнь. Уезжая в пустыню, я ни от чего не бегу, ни от кого не скрываюсь.

– Все мы от чего-нибудь скрываемся: от убеждений, страха, ошибок…

Сквозь шелест разговора им подмигивает дрожащий огонек угрозы, которая подстерегает их именно из-за этих убеждений, страха или ошибок. Узкие, все более пустынные улочки переносят их в атмосферу романов плаща и шпаги, в одну из тех невероятных ночей, когда двое приятелей, не узнав друг друга, могут жестоко подраться на ножах. Неясные очертания углов, неожиданно возникающие выступы, распахнутые в темноту перекрестки, словно перекрестки самой жизни. Любовь без проблеска надежды – как и почему она приходит? Почему округлое плечо вдруг вбирает в себя весь свет и хранит внутри, независимо от остального тела, и желание, и предчувствие будущего, и еще что-то недостижимое, вроде одиноких холмов, обрамляющих часть горизонта? Почему вдруг замечаем мы эту изогнутую шею, в которой рождается голос – все те звуки, что разрушают безымянность и отчужденность? Бывает миг, предшествующий влюбленности, когда все чувства устремляются в одном направлении, когда память, интуиция, ум поглощены напряженным ожиданием любви, которая падает на нас, как сокол с высоты.

вернуться

38

У. Шекспир. М., 1960, т. 6, с. 287-288. Перевод Б. Пастернака.

вернуться

39

У. Шекспир. Указ. соч., с. 406.