Более того: художников и мыслителей, которые смогли так или иначе преодолеть эти соблазны, все же тем не менее старались и по-прежнему стараются истолковывать в этих рамках. Так, например, почти безоговорочно, но все же безосновательно причислен к славянофильству Тютчев (в подробном его жизнеописании, изданном в 1988 году, я стремился доказать, что это толкование не соответствует действительности).
Наследие Пушкина содержит в себе верную и незыблемую меру, на которой только и может строиться истинное понимание России в ее соотношении с Западом и с миром в целом. И необходимо постоянно возвращаться к этой мере, сотворенной пушкинским гением.
Некрасов и православие[266]
Поэзию Некрасова знают так или иначе все и каждый – уже хотя бы потому, что почти сто лет его произведения занимают немалое место в школьной программе, начиная с самых младших классов. Но в то же время Некрасову, так сказать, не повезло более чем кому-либо из великих поэтов XIX века, ибо в его стихах всегда стремились видеть прежде всего и главным образом «тенденцию».
Между тем даже Чернышевский, которого никак не заподозришь в недооценке «тенденциозности», восторженно говоря в письме к Некрасову о его поэзии, счел необходимым подчеркнуть: «Не думайте, что я увлекаюсь тенденциею, – тенденция может быть хороша, а талант слаб… Лично на меня Ваши пьесы без тенденции производят сильнейшее впечатление, нежели пьесы с тенденциею…»
И все же, как ни печально, Некрасова старались преподносить читателю – начиная с отроческих лет – не столько как самобытного поэта, сколько как публициста, который будто бы всецело посвятил себя стихотворному оформлению социальных лозунгов и призывов, всякого рода разоблачений, моральных заповедей и т. п.
Справедливости ради нельзя не сказать, что Некрасов написал немало строк, в которых публицистическая задача в той или иной мере подавляла дух творчества, в чем он не раз признавался и сам: «Мне борьба мешала быть поэтом…», «Нет в тебе поэзии свободной, мой суровый, неуклюжий стих…» и т. п. Однако вместе с тем Некрасов создал – особенно в период своего творческого расцвета – конец 1850-х – 1860-е годы – стихи очень высокого художественного взлета и поистине несравненной лирической проникновенности.
Но – увы! – многие люди, даже из числа горячих поклонников отечественной поэзии, попросту не знают вершин некрасовской лирики. Мне не раз приходилось сталкиваться с этим даже и в среде профессиональных литераторов. Не могу забыть, как один очень мною уважаемый старейший писатель – ровесник века – с неудовольствием сказал мне: «Вы пишете о Некрасове? Да ведь он же посредственный поэт!» А что касается молодых литераторов, подобное мнение о некрасовской поэзии прямо-таки господствует среди них…
Когда начинаешь выяснять, на чем это мнение основано, обнаруживается, что таким людям известны почти исключительно только «хрестоматийные» стихи Некрасова, подавляющее большинство которых не принадлежит к высшим достижениям его творчества, стихи эти «отбирались» только ради заключенной в них «тенденции».
Наследие Некрасова осваивается трудно еще и потому, что наиболее сильные его творения – это сравнительно пространные «лирические поэмы», такие как «Тишина», «Рыцарь на час», «Коробейники», «Балет», «Детство», «На Волге». Для воплощения присущей одному Некрасову народно-песенной поэтической стихии необходимы были эти вещи широкого дыхания, но многие читатели поэзии, способные глубоко пережить краткое стихотворение, не столь уж часто имеют навык вживания в поэму.
А между тем своеобразие некрасовского творчества выступает наиболее ясно и полно именно в поэмах, хотя, конечно, они только развертывают то содержание, которое воплощено и в стихотворениях поэта. Речь идет об уникальном и удивительно органическом слиянии воссозданного в любых его самых «прозаических» деталях быта (словно перед нами и не поэзия, а так называемый «физиологический очерк») и властной, всепроникающей стихии особенного, чисто некрасовского лиризма, который преображает все бытовое и прозаическое.
В этом лиризме преобладает рыдающая, надрывная нота. Поэт сам сказал о себе:
Я призван был воспеть твои страданья,
Терпеньем изумляющий народ…
Но нельзя не заметить, что цель – не отобразить или выразить страданья, но именно «воспеть». Некрасовский пафос в высших своих возможностях поднимается до подлинной трагедийности, которая подразумевает не только скорбь и отчаянье, но и специфическое торжество, восторг, победность – без них невозможно то неотъемлемое качество трагедии, которое древние определяли термином «катарсис». Александр Блок назвал «грустно-победной» внутреннюю мелодию ставших народной песней некрасовских «Коробейников». И поэзия Некрасова в значительнейших своих проявлениях грустно-победна или (это, может быть, даже вернее) скорбно-победна.
Некрасовское торжество страдания и самой гибели уходит корнями в русское народное переживание христианства, ясно выразившееся уже в созданном в XI веке (и обретшем всенародную известность) житии князей-мучеников Бориса и Глеба. И скажу еще, что поэзия Некрасова (хотя трудно найти осознание этого в сочинениях литературоведов) более проникнута духом христианства (притом собственно русского и истинно народного христианства), чем творчество других великих наших поэтов – то есть Пушкина, Лермонтова, Кольцова и даже Тютчева, не говоря уж о Баратынском и Фете.
В 35-летнем возрасте, в этой средине жизни, Некрасова как бы посетило откровение, и он замечательно поведал об этом:
…Храм Божий на горе мелькнул
И детски-чистым чувством веры
Внезапно на душу пахнул.
Нет отрицанья, нет сомненья,
И шепчет голос неземной:
Лови минуту умиленья,
Войди с открытой головой!..
Войди! Христос наложит руки
И снимет волею святой
С души оковы, с сердца муки
И язвы с совести больной…
Я внял… я детски умилился…
И долго я рыдал и бился
О плиты старые челом,
Чтобы простил, чтоб заступился,
Чтоб осенил меня крестом
Бог угнетенных, Бог скорбящих,
Бог поколений, предстоящих
Пред этим скудным алтарем!..
Последние восемь строк воплощают такое пронзающее переживание русского православия, которое едва ли найдется еще в нашей поэзии.
Позднее Некрасов воссоздаст голос православия как своего рода высшую, верховную и самую могучую музыку мира, перед которой меркнут все другие звуки:
В стороне от больших городов,
Посреди бесконечных лугов,
За селом, на горе невысокой,
Вся бела, вся видна при луне,
Церковь старая чудится мне,
И на белой церковной стене
Отражается крест одинокий.
Да! я вижу тебя, Божий дом!
Вижу надписи вдоль по карнизу
И апостола Павла с мечом,
Облаченного в светлую ризу.
Поднимается сторож-старик
На свою колокольню-руину,
На тени он громадно велик:
Пополам пересек всю равнину.
Поднимись! И медлительно бей,
Чтобы слышалось долго гуденье!
В тишине деревенских ночей
Этих звуков властительно пенье…
Одинокий ли путник ночной
Их заслышит – бодрее шагает;
Их заботливый пахарь считает
И, крестом осенясь в полусне,
Просит Бога о ведреном дне…
Уже незадолго до кончины Некрасов воспел «убогую» ветхую церковь (словно заглянув в наши дни), которую по-детски беспечный – что одновременно и прекрасно, и ужасно – русский люд не торопится заменить новой, но церковь эта словно слилась воедино с природой, полноправно участвующей в богослужении:
…Помню я церковь убогую,
Стены ее деревянные,
Крышу неровную, серую,
Мохом зеленым поросшую.
Помню я горе отцовское:
Толки его с прихожанами,
Что угрожает обрушиться
Старое, ветхое здание.
Часто они совещалися,
Как обновить отслужившую
Бедную церковь приходскую;
Поговорив, расходилися,
Храм окружали подпорками,