Он помолчал, и я в который раз задумалась: что именно ему известно? Никогда не решусь спросить, так и покину дом, оставив эту тайну нераскрытой. Пусть. У каждого есть право на тайны.
— Поэтому ты иногда так волнуешься за меня?
— Ты моя дочь. И да, в последнее время волнуюсь все больше, Твоя свадьба скоро, не могу представить, что моя маленькая девочка все же покинет этот дом.
Я спросила прямо:
— Тебя беспокоит, что мой жених — виконт де Мальмер?
— Меня беспокоит, что он намного старше тебя. Он хороший человек, не спорю, и все же не понимаю, отчего ты не выбрала кого-нибудь помоложе.
— Папа, ты ведь знаешь, как это бывает, — заметила я, убирая руки за спину и там сцепляя пальцы: привычный, унаследованный жест. — Ты просто видишь человека и понимаешь, что тебе нужен он. Только он и никто другой.
— Да, — сказал он, — да, я понимаю. И все же… Отец де Шато вот тоже переживает за тебя.
Я почувствовала себя кошкой, у которой дыбом встает шерсть на загривке.
— Отец Реми говорил с тобою обо мне?
— Мы беседовали обо всех членах нашей семьи. Но о тебе особенно. Я знаю, моя жена попросила священника наставить тебя в вопросах брака. — Отец никогда при мне не называл мачеху по имени — он все чувствовал. — Но он все равно меня расспрашивал. Его интересовало, любишь ли ты виконта и отвечает ли тот тебе взаимностью, я отвечал, что да. Это ведь так?
— Но ведь я хочу выйти за него замуж, — принужденно рассмеялась я, — что же тут неясного?
— Действительно. Действительно, — отец имел привычку некоторые слова повторять дважды, хотя с ним и так мало кто спорил. — Ну, оставим эту тему. Сегодня пойдешь на исповедь к святому отцу, там и поговорите с ним.
— Непременно.
О, я не упущу этот шанс. Отчего отца Реми так волнует моя любовь к жениху? Взялся за дело наставлений невесте со всем возможным энтузиазмом? Танцевал со мной вольту, чтобы проверить на прочность мои моральные устои? Что ему вообще нужно, почему он привязался ко мне?
— Чучело отдохнуло, — сказала я.
— Отдохнет еще немного. Сейчас придет отец де Шато, мы с ним теперь фехтуем по утрам.
У меня челюсть отвисла.
— Что вы делаете?!
— Он вполне неплох для сельчанина, — сказал отец, будто оправдываясь. — Только дерется грубовато. Но это недостаток практики. Не дуэлянт он, этот священник, не дуэлянт.
— Куда ему до тебя!
— О, все давно в прошлом, — отец самодовольно погладил бородку. — А вот и он. Доброе утро, отец де Шато.
Он один во всем доме не называл нашего кюре отцом Реми.
— Доброе утро, — ответили от двери, и я обернулась.
Без своей привычной сутаны священник выглядел более чем странно. Я видела его лишь в черном, да еще в невнятной серой рубахе, когда он болел; в белой рубашке, штанах из оленьей кожи и ботфортах я не лицезрела его ни разу. Отец Реми еще не брился утром, и его седая щетина казалась такой мягкой на вид. Он шел к нам, у пояса болтались знакомые четки, на шее блестела толстая цепочка — крест прятался под рубахой.
Таким я его и запомню, подумала я, покрепче сдавливая пальцы. Лен, оленья кожа, танец четок и серебро на лице и шее.
— Дочь моя, сын мой, — отец Реми поклонился.
— Когда вы называете меня «сын мой», мне кажется, что-то в мире идет не так, — сказал мой взрослый папенька.
— А между тем все на своих местах. Приступим же?
Мужчинам явно не терпелось заняться исконно мужским делом — дракой, и я поспешно ушла на свою скамеечку у дверей.
Священник взял из стойки тренировочную шпагу и встал напротив отца; они обменялись коротким салютом, затем, не медля, бросились друг на друга. Это походило на драку двух петухов в птичнике, я только и ожидала, что перья полетят. Я слишком мало понимала в фехтовании, чтобы оценивать финты и уловки, мне казалось лишь, что отец плетет кружево боя, а священник пытается это кружево побыстрее разрубить. Через некоторое время мужчины остановились, тяжело дыша.
— И все-таки вы слишком грубо рубитесь, — заметил папенька.
— Меня учили не сражаться, а убивать, — сухо объяснил отец Реми.
— Так, может, преподать вам урок красивого сражения?
— Это для дуэлей. А я на дуэлях не дерусь. Знаете ли, Господь против.
Он прошел к столу, на котором стоял кувшин с водой, налил воды в кружку и выпил. Я глаз не могла от него оторвать. Без своей сутаны отец Реми преобразился; оказалось, у него красивые ноги, и весь он опасен и тих, как полуголодный хищник. Куда он прячет эту живость во все остальное время? Отчего она дает о себе знать лишь иногда — в танце и битве? Наверное, он думает, что нужно подавлять природу, что заунывное бормотание молитв Господу угоднее, чем живое движение, — чем смех, чем острота взгляда. Наверняка молится об этом проклятом смирении, низводит свою душу в паутину и серость, лишь бы не нагрешить, лишь бы вымолить у Бога кусочек рая побольше, как у короля выпрашивают надел побогаче.
Я знаю, как священники убивают плоть. Знаю, как достигают религиозного экстаза, как хлещут себя по спине плетью-семихвосткой, изгоняя даже крохотные мысли о мирском. Когда я приходила к отцу Реми в келью, то не видела плети, но и спину его не видела; вполне возможно, он фанатик, вечно казнящий себя за простой факт, что жив. Что он больше, чем хочет церковь. Самому себя ломать, смирять и никогда не достигать совершенства — это ли не ежедневная пытка, это ли не испытание для сильной, но запертой в клетку души?
Отец Реми вернулся на середину зала и снова встал в боевую стойку, я поднялась и вышла.
Не могла я больше на это смотреть.
За завтраком мы все помалкивали. Просидели, косясь друг на друга, я комкала хлебный мякиш и старалась ни на кого не смотреть. Отец Реми вел себя как обычно: прочел молитву, роняя с сухих губ продолговатые жемчужины латинских слов, молитвой же завершил трапезу, пожелал всем удачного дня и ушел к себе в капеллу. Я ускользнула в свои комнаты и еле дождалась полудня, чтобы отправиться к исповеди.
Отец Реми поджидал меня вновь на первом ряду, вновь за чтением молитвенника — ничего не изменилось. Я села рядом с ним.
— Не знала, что вы фехтуете с моим отцом.
Он закрыл молитвенник.
— Думаете, это плохо?
— Ничего такого я не сказала.
— Тогда почему ушли сегодня? Ваш отец говорит, обычно вы любите наблюдать.
Священник успел побриться, от щетины не осталось и следа. Серебро теперь оставалось только в волосах — немного, но было.
Почему-то мне стало жалко этой щетины.
— Мне так захотелось, — сказала я.
— Вижу, вы делаете только то, что вам хочется.
— Не выходя за пределы того, что должна. Исповедь будет, отец Реми?
— А вы хотите? — Он откинулся на спинку скамьи, руки аккуратно держат молитвенник. — Действительно желаете покаяться за вчерашнюю вольту? Учтите, каяться, если не считаете совершенное грехом, бесполезно.
— Наш король не любит такие танцы.
— Король — не Господь.
— Господь танцует вольту?
Он хмыкнул.
— Господь прощает тем, кто искренне танцует. В конце концов, я же не заставил вас обнажиться перед достопочтенной публикой.
Слова показались мне дерзкими и странно знакомыми, потом я вспомнила: это же я их вчера произнесла. А он запомнил. В его серенькой, насквозь промоленной памяти хранятся все наши неосторожные слова, и он извлекает их на свет, когда нужно.
— Вы похожи на зеркало, отец Реми.
— Так и есть. Я ничтожен, но мню себя крохотной частицей Господней, Бог же отражает нас со всеми нашими помыслами и словами. Почему бы и мне не отразить немножечко вас, чтобы вы посмотрели, как выглядите со стороны?
— Для этого у меня есть зеркало в комнате.
— Оно вам лжет.
— А вы?
Он медленно уронил молитвенник на скамью, одну руку оставил на коленях, вторую положил на спинку скамьи; я подозрительно покосилась на его пальцы, находившиеся теперь слишком близко от меня.
— Что вы имеете в виду, дочь моя?