Она стянула перчатки палец за пальцем и положила их на край его стола, обозначая, что уходить не намерена.

— Я пришла работать. Показывайте, что у вас есть!

* * *

Первые дни она ему только мешала, и оба это понимали.

Для Полины следователь был занудой-буквоедом, из тех, кто аккуратной галочкой в графе способен решить чужую судьбу и спать спокойно; её отец сидел под караулом ровно потому, что этот сутулый человечек сложил столбиком свои гладкие бумажки и тем удовлетворился. Для Гальчина же она была светской дамой, вздумавшей поиграть в сыщицу от скуки богатой жизни. Помехой, которую полагалось бы выпроводить, да сделать это было нельзя, потому что Великий князь однозначно сказал оказывать ей всякое содействие, оттого и помехой дамочка была вдвойне досадной. Он отвечал ей сухо, прятал часть подшивок и на её вопросы ронял «это следствия не касается» так часто, что она выучила фразу наизусть.

Полина не отступала. Она читала то, что он оставлял на виду, и задавала вопросы там, где он ждал молчания. А в казначейских проводках разбиралась лучше половины его писарей и злила его этим совсем уж невыносимо.

Перелом случился не от симпатии, а от обоюдной усталости и честности.

Была поздняя ночь, третья или четвёртая её ночь в этой комнате, и Гальчин, отодвинув очередную подшивку, вдруг заговорил не с ней, а будто сам с собой, потирая переносицу.

— Не сходится у меня, сударыня, и это хуже, чем если бы сходилось. Сколько лет читаю казённую бумагу, и всегда, если есть кража, есть и вор, к нему ниточка тянется. А тут вижу паутину. Сплетена мастерски, нить к нити, каждая колонна пропала чисто, каждый лист лёг куда надо, — он поднял на неё воспалённые глаза, — а паучару в этой паутине не видно. Всех, кого я могу заподозрить по чину, я знаю наперечёт. Они на виду, каждый шаг их на свету. Ни один такого не сплетёт, чтобы никто не заметил, слишком крупные фигуры, слишком много глаз кругом.

Полина слушала, и внутри у неё что-то тихо щёлкнуло, будто встала на место потайная деталь замка. Она подалась вперёд.

— Тогда паук — тот, кого не видно. Не наверху, где все на счету, а внизу, где на человека не смотрят вовсе.

Гальчин замер с рукой у переносицы. То, чего он не договорил, прозвучало из чужих уст и от этого стало очевидным.

— Мелкий человек, — медленно проговорил он. — Настолько мелкий, что его и заподозрить некому.

— Оттого-то вы его и не найдёте, — сказала Полина, и в голосе её впервые за эти дни не было колкости, только дело. — Ваше следствие устроено смотреть вверх. По чинам, по визам, по тем, кто подписывает. А вниз, на того, кто эти подписи разносит, кто метёт полы в канцелярии и подшивает листы, смотреть у вас некому. Не привыкли в таких делах.

Дальше они молча и быстро поделили работу — оба разом поняли, что порознь не справятся.

— Тогда я беру тех, кто мог, — в голосе Гальчина уже не было прежней ревности. — Мои допуски позволят поднять не только тех, кто готовил разнарядки на пропавшие колонны, их мы уже проверили, а вообще всех, у кого был доступ к этим бумагам. Из сотен писарей останется десяток, у кого сошлись и возможность, и доступ.

— Я возьму тех, кто много тратит, — отозвалась она. — Жалованье у такого писаря грошовое, а живёт он не по средствам: новый дом, дорогой портной, ложа в театре. От следователя это прячут, а от высшего света едва ли, там знают всех обеспеченных людей наперечёт, и любое новое лицо — диковинка, что сразу на слуху. Дашь мне твой десяток, и я укажу, кто из них вдруг зажил барином. Вот тебе и паук!.. — победоносно улыбнулась девушка.

Она поднялась, собрала перчатки, и в дверях её на миг настигла трезвая, чуть насмешливая мысль о том, как выглядит со стороны этот их союз. Следователь и ландграфиня склонились над одной подшивкой заполночь. Кто-нибудь пустил бы глупый многозначительный шепоток. Полина усмехнулась про себя: она бы ради отца перелопатила хоть сто таких подшивок, а вечером её ждал в Костроме Тимур, за которого она вышла по любви, и никакие шепотки этой любви не угрожали. Здесь была работа, и только работа, и оттого дело спорилось на диво легко.

* * *

Десяток имён Гальчин собрал за два дня. Допуски и вправду позволили поднять, кто у кого был ход к нужным бумагам. Только имена эти ничего не доказывали: подставить адрес мог любой из них, а деньги, если и осели у кого в кармане, в казённых ведомостях не значились. Список никуда не вёл. Свою часть должна была выполнить несносная барышня Белозёрова.

Тогда Семён вернулся к самим бумагам и сделал то, чего не делал в этом деле никто: стал не читать их, а разглядывать.

Первое успели сделать все и без него — сверили суммы, сличили подписи, свели отчётность с накладными и уткнулись в стену, за которой ничего не было.

Больше всего сбивали с толку шофёры. На допросе они стояли на своём: груз отвезли по путевому листу, сдали его по накладной честь по чести, с подписью получателя и печатью конторы. А в подшивке на ту же колонну значился другой адрес, и за приёмку расписался тот, кто топлива в глаза не видел. Выходило, будто шофёры лгут и увели груз на сторону. Только адреса, которые они называли, вели в пустоту: арендованная контора к приезду проверки успевала испариться, и находили там одни сухие ёмкости за брошенными воротами, а топливо, прошедшее через это место, растекалось ночами по мелким колонкам и следа за собой не оставляло.

Бывший судебный писарь знал по долгой службе, что настоящая бумага живёт не одним текстом, а всем своим телом — водяным знаком, оттиском литеры, оттенком чернил, самим листом, на котором напечатана. Поэтому третью ночь подряд он сидел под низко опущенной лампой с увеличительным стеклом и перебирал подшивки по пропавшим колоннам лист за листом, не вникая в написанное, а буквально «щупая» глазом бумагу.

На путевом листе одной из последних пропавших доставок он и споткнулся.

Лист как лист, заполнен верно, подшит вовремя. Гальчин задержал на нём стекло дольше положенного, потому что глаз зацепился за мелкий типографский значок в углу бланка — серийную марку печатного двора. Марку эту он знал: такими помечали серию, которую владимирская типография отпечатала в декабре. А документ на бланке был датирован концом ноября.

Следователь откинулся на спинку и потёр глаза, чтобы убедиться, что не мерещится.

Бумага оказалась моложе проставленной на ней даты — пусть на считанные дни, но моложе. Путевой лист с ноябрьским рейсом лёг на бланк, какого в день того рейса в канцелярии ещё и в глаза не видели. Такого не бывает физически. Значит, подлинный путевой лист изъяли сразу после рейса, а на его место задним числом подложили другой, с нужным адресом, второпях взяв бланк из свежей пачки, из той, что пришла уже после отгрузки.

Оставалось доказать не догадку, а сам факт, и Семён знал, где искать.

На пограничном посту у городской заставы каждую казённую колонну записывали в особую книгу в час выезда — с номером, грузом и адресом назначения. Книгу эту прошнуровывали, скрепляли сургучной печатью и подменить не могли при всём желании: лист из неё не переложишь, его можно только вырвать, а вырванный лист — сам по себе улика. Гальчин затребовал книгу под расписку, сверил запись с подшивкой: и число, и груз, и час совпали, а вот адрес назначения стоял другой: тот самый двор на городской окраине, о котором твердили шофёры. Книга поста, писанная в процессе доставки и подмене не поддавшаяся, ставила их слово выше подшивки.

Здесь и распутывалось то, обо что следствие билось с самого начала. Не лгал никто — ни шофёры, ни получатели. Колонну и вправду приняли там, куда она пришла, с росчерком и печатью, только расписывался за груз фиктивный получатель подставного двора. А настоящий получатель топлива не видел, и подпись, стоявшая за него в подшивке как влитая, была сделана не его рукой. Путевой лист с подставным адресом после рейса вынимали, а взамен клали чистый — с законным адресом в графе назначения и подписью тамошнего приёмщика, которой тот не ставил. Подделку не прятали в исправлении, потому что документ не правили, его меняли целиком. Оттого и не находили ни подчистки, ни поправленной цифры: в самом листе ловить было нечего.