— Там, где брали Хлудова?
— Именно там.
Он записал, не переспрашивая, и я лишний раз порадовался, что вытащил его из московского банка. Человек, привыкший считать чужие деньги, быстро понимает, что доброе имя — такая же строка в ведомости, как железо.
Коршунов заговорил последним, но не о деньгах.
— Прохор Игнатьевич, у меня по Хлудову ещё не всё. Мы его солидно потрясли, почти как свинью-копилку, только наружу полетели не монеты, а весьма ценная информация.
— О чём же?..
— Про Каспий, — Родион придвинул к себе стул, но садиться не стал, опёрся на спинку. — Тридцать лет человек кормился каспийской нефтью, начинал мальчишкой на астраханских пристанях и знает там каждую собаку. Мы его и разговорили. Он поначалу торговался, как приказчик, за каждую фамилию просил послабления, а после понял, что послаблений не будет, и стал сыпать просто так, чтобы хоть кто-то его слушал.
— Что дал?
— Внутреннюю кухню, — Коршунов усмехнулся жёстко. — Всю, изнутри. Кто в Астрахани отпускает бакинское топливо, через каких посредников идёт перекуп, кто из них княжеский родственник, а кто просто держит долю в бизнесе. Где перевалка, чьи причалы, сколько уходит мимо весов. А сверх того он вскрыл три вещи, которых мы не знали вовсе.
Я подался вперёд.
— Внимательно слушаю.
— Первое он знает не с чужих слов: сам этим занимался. Бакинская очередь на отгрузку топлива — никакая не очередь, Прохор Игнатьевич. Место в ней продаётся, и покупал его как раз он: сперва приказчиком возил деньги сам, потом, имея свои нефтебазы, посылал людей. Оттого меншиковские грузовики и заправлялись всегда, когда прочие стояли в очереди.
Дальше я его почти не слышал.
Мне с осени объясняли, что окна в Баку на поставку расписаны, очередь железная и раньше срока туда не влезешь. Я это принял и отложил, как принимают погоду. Оказалось, очередь железная ровно до первого конверта. Готов поспорить, что и Новую Письмянку можно было бы чинить не следующей осенью, а через месяц, только говорить надо не с бакинским управлением ресурсдобычи, а напрямую с тем, кто ведёт сам список.
— Родион, а ремонтом, запчастями и поставкой авиационного керосина занимается тот же отдел, что и самим топливом?
— Тот же, Ваше Высочество. И люди, судя по всему, те же.
— Значит, вертолёт мой стоит не из-за расписания, а из-за человека. Найди его.
Коршунов оторвался от спинки стула.
— Сделаю. И второе. Этого Хлудов сам не понял, а нам оно важнее первого. Саратовский князь Гагарин, что с царицынским князем Хованским уже который год ведёт тяжбу за Котово, сплавляет своё сырьё вниз по реке через астраханский порт и далее в Баку на переработку. При этом приходится платить Вадбольскому за каждый транзит. Цифру Хлудов назвал точную, он такие по молодости на пристанях считал. А последние два года саратовские закупщики интересуются перегонным оборудованием и расспрашивают всех подряд про выходы на Новую Письмянку и Пермь.
— Вывод? — я уже всё понял, но хотел послушать начальника разведки.
— Гагарину надоело быть поставщиком, — Коршунов пожал плечами, словно извиняясь, что говорит очевидное. — Нефть у него своя, перегонки нет. Долю в Письмянке он перекупит раньше нас, если мы будем ждать, пока трое хозяев помирятся.
Вот ради этого действительно стоило трясти Хлудова.
— Проверяли?
— Проверяем. Три фамилии уже подтвердились с другой стороны, независимо, — разведчик потёр щетину на подбородке. — Скажу прямо: у нас на руках впервые не слухи с базара, а карта, пусть кривая и местами старая. Мы полгода тыкались по Астрахани вслепую, а тут вор перед этапом взял и нарисовал.
— Оформи отдельным делом. Не в топливную папку — в свою.
— Уже.
Их я отпустил около полудня. Германн пришёл через час, попросив аудиенцию.
Указ о восстановлении в должности был подписан накануне вечером и доставлен ему на дом с курьером и с извинением, которое я счёл нужным вписать в текст своей рукой. Казначей выглядел лучше, чем в день отстранения. Недели домашнего ареста он, судя по всему, проспал: румяное лицо разгладилось. Зато держался он теперь с осторожностью, которой я за ним прежде не замечал.
Белозёров поклонился, положил на край стола сложенный вдвое лист и остался стоять.
— Что это? — я поднял глаза, уже зная ответ.
— Прошение об отставке, Ваше Высочество.
Я не притронулся к бумаге.
— Садитесь, граф.
— Позвольте мне договорить стоя, — он коснулся перстня на безымянном пальце, поймал себя на этом и убрал руку за спину. — Указ об упрощённой отчётности подписал я. Ведомство, в котором двадцать два года сидел этот, с вашего позволения сказать, «человек», — тон его выдавал всё, что он думает о Грудинко, — моё. Процессы там утверждал тоже я, восемь лет назад, и с тех пор ни разу к ней не возвращался. Вы отстранили меня по подозрению, и подозрение снято. Вины на мне следствие не нашло. Слепота осталась, и она целиком моя.
— Договорили?
— Не совсем, — Германн выпрямился, и в нём проступил тот человек, который когда-то ушёл от Воронцовых, взяв фамилию матери и оставшись без поддержки рода. — Мне не нужна мягкая отставка, Ваше Высочество. Мне нужно, чтобы вы не держали при себе человека, чья ошибка обошлась княжеству в сто тридцать тысяч и оставила Стрельцов без горючего. Если вы оставите меня из благодарности, вы совершите ровно ту же ошибку, что и я: закроете глаза на неудобное, потому что человек хороший.
Я взял его прошение и посмотрел на почерк: ровный, крупный, без единой помарки. Писал набело, а значит, писал обдуманно, не в отчаянии. Лист я порвал поперёк, потом ещё раз.
— Германн Климентьевич, я тебе скажу одну вещь, и повторять её не буду, — для верности я перешёл на «ты».
Он молчал.
— Твой указ об упрощённой отчётности подписал я собственной рукой. Ты озвучил его последним пунктом, когда все устали, и объяснил, что на сверки нет времени, а горючее нужно вчера. Я согласился, потому что на тот момент ты был прав. Мы вдвоём открыли эту дверь для хищений, и сделали это, чтобы княжество окончательно не встало. Через неё вошёл вор, — я бросил обрывки в корзину. — Рано или поздно ошибаются все, кто работает. За такое я не выгоняю, лишь за трусость, предательство и за коррупцию. Ни того ни другого на твоей совести нет.
— Ваше Высочество…
— Я не закончил. Ты просидел под замком, зная, что многие уверились в твоей вине, и за это время не написал мне ни одного письма с оправданием. Ни одного. Знаешь, сколько людей на твоём месте сочли бы нужным напомнить мне весь список своих заслуг? Все до единого.
Казначей опустил голову, и я увидел, что у него дрожат пальцы. Он справился с этим за пару секунд.
— Тогда позвольте мне хотя бы переделать процессы.
— Переделаете, — снова возвращаясь к официальному тону, ответил я. — И принесёте на подпись через две недели, а не через восемь лет, — я обошёл стол и остановился напротив. — А теперь запомните ещё одно. Прежде я вам верил, потому что вы ни разу меня не подвели. Теперь я вам верю по другой причине. До этой зимы вас никто не пробовал на излом. Теперь попробовали, и вы не погнулись. Это я ставлю выше любой выслуги. Другого казначея мне не надо.
Он поднял глаза и ничего не сказал. Оправдываться этот человек не умел, а благодарить, судя по всему, не разучился.
Когда с формальностями было покончено, Германн вышел. Шаги его в коридоре звучали твёрже, чем полчаса назад.
Вечером я остался в кабинете один и разложил на столе то, ради чего я всю эту зиму и работал: сводку расхода за последнюю неделю, донесения по Стрельцам, ведомость колонок с суточной выдачей топлива и отчёт Самойловой о том, как разошлись по Содружеству четыре газетные выписки и заметки в Эфирнете.
Паника осела, и не только оттого, что я ввёл нормы. Публике показали сразу двух живых воров с именами и приговорами, публика на них посмотрела и успокоилась. Люди легче переносят беду, у которой есть виновник, чем беду, которая просто случилась.