— Ансельм, — я обернулся к целителю, — как вам её методика?
Немец задумался.
— Ваше Высочество, методика её мне не нравится и вряд ли понравится, но все эти годы я только и делаю, что хороню сорвавшихся ребят, и больше хочу, чтобы они жили, чем оказаться правым.
— Результат по вашим двенадцати…
— Наставникам, — подсказал Ансельм, — так мы их будем звать.
— … Наставникам уже есть?
Дитрих оживился и махнул рукой второй раз.
От стены двинулись ещё трое. Двое шли рядом, третий отставал на полшага, и я узнал его по старому ожогу на левом предплечье.
— Тихон, родом послушник из Гаврилова Посада, — представил Гранд-командор первого, тощего парня лет двадцати с бритой головой. — Второй — брат Маттиас. Третий вам знаком.
— Эрвин Хольц, — я кивнул рыцарю, — десятник третьего капитула.
Рыцарь дёрнулся так, будто не ждал, что я его назову, и вытянулся.
— Так точно, Ваше Высочество!
— Докладывайте, — велел я послушнику.
Тихон облизнул обветренные губы, и по лицу было видно, как он собирается с духом.
— Мне дали десятника Хольца в сентябре, — начал он, глядя мимо меня, на снежный вал. — Я, Ваше Высочество, сперва испугался. Он рыцарь, я послушник третьего года, и он на меня смотрел, будто я ему тюфяк принёс не тот. Две недели мы вообще молчали. Я по науке Анфисы Тарасовны молчал вместе с ним, потому что она велела не тянуть силком за язык.
— И на третью неделю?
— На третью он сам заговорил. Про комтура фон Эшенбаха.
Хольц смотрел прямо перед собой, и на скулах у него проступили пятна.
— Он ведь при нём вырос, — Тихон понизил голос. — А комтур погиб, и десятник вывел из-под стены двенадцать человек из пятнадцати. Двенадцать вывел, Ваше Высочество. Только он полтора года думал не о спасённых, а о троих, что не спас.
— Хольц, — позвал я, и он шагнул из-за спины Тихона.
— Ваше Высочество.
— Сколько раз вы срывались на испытании?
— Дважды, — ответил рыцарь голосом человека, который держит себя за горло. — Оба раза с трудом выходил сам. Не мог…
Он запнулся и договорил:
— Не мог идти вглубь. Там были эти трое.
— А в ноябре?
— В ноябре прошёл, Ваше Высочество. Теперь Магистр.
Дитрих смотрел на своего десятника с выражением, которого я у него прежде не видел. Больше всего это походило на тихое довольство механика, у которого наконец заработал станок.
Брат Маттиас доложил короче: четверо подопечных, двое сдали, один готовится, один отказался работать, и наказывать его за это никто не стал. Вот это я и запомнил.
— Ваше Высочество, разрешите вопрос, — Тихон вдруг осмелел. — Правда, что нас после будут звать в академию преподавать?
— С чего ты взял?
— Слух, — послушник смутился и уставился себе под ноги. — По кельям ходит…
Я укоризненно посмотрел на Гранд-командора. Тот развёл руками с самым невинным видом.
— Слух пустил я, — признался Дитрих. — Проверял, как отнесутся. Отнеслись хорошо, Ваше Высочество, а раз хорошо, то теперь предлагаю всерьёз. Дайте Ордену кафедру в вашей академии. У меня есть двое Мастеров, способных рассказывать про боевую магию так, что студенты не заснут. Мне это нужно не из любви к просвещению. Я всего лишь хочу, чтобы через десять лет молодые маги Содружества шли к нам за ремеслом, а не обходили нас, как банду буйнопомешанных монахов с мечами.
— Дам целую кафедру, — пиши докладную со всеми деталями. И скажу сразу, что вижу и вторую половину твоего замысла: ваши Мастера годами простоят перед студентами Карпова и первыми будут знать, кого звать в Орден после выпуска. Вот только на тот же выпуск уже заглядывается Стрелецкий корпус. Поэтому вопрос распределения выпускников будем разбирать разом и сразу со всеми заинтересованными сторонами. Правила объявлю непосредственно для всех, чтобы вы потом не переманивали друг у друга мальчишек по коридорам.
— Разумно, — согласился Дитрих. — И, полагаю, неприятно всем поровну.
— Именно так.
Строй распустили в четвёртом часу, когда солнце уже цепляло верхушки заснеженных сосен за монастырской стеной. Шеренги рассыпались на десятки и потянулись к казармам, к кухне, к оружейной, и уставной немецкий на плацу окончательно сменился двумя языками вперемешку.
На стену мы забрались вдвоём.
Наверху ветер оказался злее, и Дитрих поднял капюшон утеплённого мехом плаща. Отсюда монастырь был виден целиком: северная башня, так и стоящая обгорелой, новая кровля на трапезной, ряды свежих срубов там, где раньше виднелся только сад.
— После того нападения я стоял здесь и считал, сколько у меня осталось людей, — сказал Гранд-командор. — По моему счёту выходило, что Орден доживает последние дни.
— А теперь?
— Теперь у меня растут люди, восполняются потери и, что для меня самое смешное, завелась дюжина человек, которые лечат моим братьям голову.
Он помолчал.
— Ваше Высочество, я прагматик и льстить не умею, поэтому скажу как есть. Орден останется вашим щитом, и работы нам хватит и на мою жизнь, и на вашу, за это я спокоен. Меня занимает другое. Двести лет нас звали чужими, и это обошлось Ордену в огромные потери. Половина этого строя родилась в трёх днях пути отсюда. Вот когда так будет во всех девяти землях, Орден не кончится ни со мной, ни с вами.
Внизу, у подножия стены, чернела стела.
Её поставили прошлым летом после нападения Бездушных. Камень выбрали простой, местный, серый с белой прожилкой, и высекли имена в один столбец, не отделяя своих от чужих: рыцарь, рыцарь, стрелец, стрелец, стрелец, рыцарь. У самого основания снег был утоптан, и кто-то оставил там венок из еловых лап.
Дитрих смотрел на неё долго.
Он ничего не сказал, и я тоже промолчал. Внизу лежали его люди. Больше мне там делать было нечего.
Когда Гранд-командор, наконец, оторвал взгляд от имён павших братьев, я произнёс:
— Пойдём, Дитрих, — я отступил от парапета. — Гляну, чем тут у вас хоть кормят, а после сядем за списки.
— Обед скверный, — предупредил собеседник с улыбкой, поворачиваясь к лестнице. — Пост.
— Переживу.
Выборный городской голова Ставрополя-Волжского Шешуков торговался четвёртый час, и Киндяков, князь Симбирска и Сызрани, успел им даже залюбоваться.
Гаврила Пантелеевич Шешуков был мужик лет пятидесяти, широкий в кости, с обветренным лицом волжского перевозчика и с тяжёлыми мозолистыми ладонями, к которым суконный пиджак, надетый по случаю поездки, никак не шёл. Сидел он на самом краешке кресла, боясь продавить обивку, и в третий раз выводил на бумаге княжескую цифру, а рядом свою.
— Семь рублей с тонны, Ваша Светлость, никак не выходит, — сказал он с мягким упрямством. — У нас пристань мелкая, баржу под разгрузку приходится дважды переставлять, а на это лишний день и лишние люди. Семь тридцать, и я подписываю сегодня.
— Тридцать копеек, Гаврила Пантелеевич… — насмешливо протянул Киндяков.
— Тридцать копеек — это в год четыреста рублей, — городской голова поднял на князя светлые глаза, светящиеся честностью в той же мере, как пирит похож на золото. — Четыреста рублей — это новый плашкоут[4]. Мне на нём ваш же хлеб и возить.
Максимилиан Платонович посмотрел на цифру и подписал семь тридцать.
Смотреть на такое было приятно, и князь не отказывал себе в удовольствии. Он вообще уважал людей, которые торгуются по делу, и презирал тех, кто торгуется из самолюбия. Шешуков выбил из него за прошедшие часы четыре вещи: сохранение выборного схода и городских уложений, поставку топлива из накопленных симбирских запасов по твёрдой цене до весны и слово, что княжеская береговая охрана будет гонять ватаги от ставропольских плёсов. Четвёртым стало обещание не ставить гарнизон в самом городе, а держать его за стеной, у пристани.
Обо всём остальном они не говорили ни слова, потому что всё остальное было решено ещё осенью, когда у Ставрополя кончилась солярка и город впервые за сто лет не смог вывезти собственную рыбу.