Объяснение этой отсталости, согласно Комбу, заключается в специфической форме “черепа негра”: “органы Почитания, Удивления и Надежды… значительны по размеру. Самый большой недостаток — в Добросовестности, Осторожности, Идеальности и Рассудительности”. Такие идеи получили успех. Идея неискоренимого “расового инстинкта” стала главным продуктом литературы в конце XIX — начале XX веков, как в рассказе Корнелии Сорабджи об образованной индийской женщине-враче, которая по своей воле (и с печальными последствиями) проходит испытание огнем во время языческого обряда, или описание леди Мэри Энн Баркер, как ее зулусская нянька вернулась к дикому состоянию, возвратившись в свою деревню, или рассказ Сомерсета Моэма “Заводь”, в котором несчастный бизнесмен из Абердина тщетно пытается вестернизировать свою невесту, наполовину самоанку.

Френология была одной из многих псевдонаук, узаконивших предположения о расовых различиях, в которых долго были уверены белые колонисты. Еще более коварным ядом оказалась евгеника, поскольку она была интеллектуально строже. Математик Фрэнсис Гальтон в своей книге “Наследственный гений” (1869) развивал идеи, что врожденные способности “человека наследуются”, что “из двух видов животных, равных в других отношениях, уверенно преобладать в борьбе за существование будет умный” и что на шкале интеллекта рас, имеющей шестнадцать пунктов, негры стоят на два пункта ниже англичан[149]. Гальтон стремился подтвердить теорию, сравнивая фотографии, чтобы выявить типы преступников и других дегенератов. Систематически взялся за дело Карл Пирсон, тоже математик, получивший образование в Кембридже. В 1911 году он занял первую профессорскую кафедру евгеники, учрежденную Гальтоном в Лондонском университетском колледже. Блестящий математик, Пирсон был убежден, что его статистические методы (которые он назвал биометрией) могут использоваться, чтобы продемонстрировать опасность, которую представляет для империи расовое вырождение. Проблема состояла в том, что забота об улучшении благосостояния и здравоохранения в метрополии вмешивалась в процесс естественного отбора, позволяя “низшим” выживать и “умножать свою неприспособленность”. “Право на жизнь не означает право каждого продолжать свой род, — рассуждал Пирсон в книге “Дарвинизм, прогресс в медицине и происхождение” (1912). — По мере того, как мы снижаем строгость естественного отбора, выживает все больше слабых и никчемных, а мы должны повышать стандарт происхождения, умственный и физический”.

Однако была альтернатива вмешательству государства в репродуктивный отбор — война. Для Пирсона, как и для многих других социальных дарвинистов, жизнь была борьбой, и война была чем-то большим, нежели игра: это была форма естественного отбора. Как он выразился, “национальное развитие зависит от расовой пригодности, и высшим испытанием этой пригодности является война. Когда войны прекратятся, человечество больше не будет развиваться, поскольку не будет ничего, что препятствовало бы низшей массе”.

Само собой разумеется, это делало пацифизм особенно порочным убеждением. Но, к счастью, империя постоянно расширялась, и не было нехватки в маленьких победоносных войнах, которые будут вестись против низшего в расовом отношении противника. Британцам было приятно думать, что, уничтожая его при помощи пулемета Максима, они оказывают услугу человечеству.

Но следует отметить одну странность. Социал-дарвинисты, волновавшиеся, что низший в расовом отношении люмпенизированный слой плодится слишком быстро, довольно мало говорили о репродуктивных подвигах тех, которые, как они считали, стояли наверху эволюционной шкалы. В отсутствие древних афинян первенство среди видов, по логике вещей, должно было принадлежать английским офицерам, в которых объединились превосходное происхождение и неуклонение от естественного отбора. Литература этого периода переполнена подобными типажами. Лео Винцей в романе “Она” Генри Райдера Хаггарда, щедрый, храбрый и не чрезмерно сообразительный, которого “в двадцать один год можно было принять за статую юного Аполлона”, или лорд Рокстон из “Затерянного мира” Артура Конан Дойла с его “странными, мерцающими, дерзкими глазами, сияющими холодной голубизной, цветом ледяного озера”, не говоря уже про “нос с горбинкой, худые, впалые щеки, темно-рыжие волосы, редеющие на макушке, жесткие, мужественные усы, маленькую, энергичную бородку под выдающимся вперед подбородком. Он выражал собой сущность английского джентльмена — сильный, живой, страстно любящий собак и лошадей. Его кожа от постоянного воздействия солнца и ветра приобрела интенсивно красный оттенок, как у цветочного горшка. Его брови, мохнатые и низко нависшие, придавали его от природы холодным глазам почти свирепое выражение, которое подчеркивалось изборожденным морщинами лбом. Телом он был худощав, но имел крепкое сложение. В самом деле, нередко можно было убедиться, что немного найдется в Англии мужчин, способных переносить постоянные тяготы”. Такие мужчины действительно существовали. Но удивительно, что большая часть из них внесла лишь малый вклад (если вообще внесла его) в воспроизводство расы, примерами коей они являлись, — по той простой причине, что они были гомосексуалистами.

Здесь следует провести четкое различие между мужчинами, воспитание и жизнь которых в учреждениях, где они находились в окружении почти исключительно мужчин, склонили их к гомоэротизму и обрекли на трудности в общении с девушками, и теми, кто был истинным гомосексуалистом. К первой категории, вероятно, принадлежали Родс, Баден-Пауэлл и Китченер (о нем расскажем подробнее). К последней категории определенно относился Гектор Макдональд.

Как и отношения Родса с его личным секретарем Невиллом Пикерингом, страстная привязанность Баден-Пауэлла к Кеннету Макларену (офицеру, служившему с ним в 13-м гусарском) почти наверняка обошлась без физической близости. То же самое, несомненно, можно сказать о дружбе Китченера с его помощником Освальдом Фицджеральдом, его постоянным компаньоном в течение девяти лет. Каждый из этих людей, столь мужественных на публике, мог быть необычайно женственным в частной жизни. Китченер, например, делил со своей сестрой Милли любовь к изящным тканям, цветам и тонкому фарфору и в ходе кампаний в пустыне находил время на то, чтобы обсуждать с ней в письмах декорирование интерьера. Но этого, в соединении с обрывками злонамеренных сплетен в барах, едва ли достаточно, чтобы назвать его геем. Все трое выказывали явные признаки почти сверхчеловеческого подавления — явление, по-видимому, непостижимое для ума начала XXI века, но обязательное как элемент викторианского сверхконтроля. Нянька Китченера, несомненно не бывшая великой фрейдисткой, однажды посетовала: “Я боюсь, что Герберт будет очень страдать от подавления”. Она сказала это после того, как он скрыл рану от своей матери. Нед Сесил также попал в десятку, когда заметил, что Китченер “ненавидел любую форму моральной или умственной развязности”.

Макдональд представлял совершенно иной случай. Сын арендатора из Россшира, он необычайно быстро поднялся по служебной лестнице, начав карьеру в качестве рядового в полку Гордона и окончив ее генерал-майором и рыцарем. С самого начала получая отличия за свое безрассудство, в частной жизни Макдональд вел себя столь же безрассудно. Хотя он женился и имел ребенка, он сделал это тайно и после свадьбы видел свою жену не больше четырех раз. При этом, будучи за границей, он стал известен своей склонностью к гомосексуальным приключениям и был в конце концов пойман in flagrante[150] с четырьмя мальчиками в купе цейлонской железной дороги. Поздневикторианская Британия становилась все более ханжеской, законы против гомосексуализма проводились в жизнь строжайшим образом — а вот империя предлагала таким гомосексуалистам, как “Боевой Мак”, безграничные эротические возможности. Другой пример — Кеннет Сирайт. До того как уехать из Англии в возрасте двадцати шести лет, он имел только трех сексуальных партнеров, зато, будучи в Индии, он обнаружил для себя весьма широкое поле деятельности и подробно описал свои многочисленные похождения в стихах.