Сквозь слезы огни и снег, мутнея и расплываясь, виднелись словно бы со дна глубокого омута…

«Волга» въехала во двор двухэтажного дома. Игорь затормозил у крыльца, выскочил из машины и, забежав с правой стороны, открыл дверцу. Девушка вышла и безропотно вслед за Игорем поднялась на крыльцо. Отперев наружную дверь, Игорь ввел девушку в прихожую и сказал:

— Раздевайся. Вот шлепанцы… А я пойду машину в гараж поставлю.

Девушка осталась одна. Сильная дрожь, настолько сильная, что не удалось расстегнуть пуговицы пальто, охватила ее всю, до кончиков ногтей… вот здесь, в этом месте, Игорь тогда схватил ее… Наконец она сняла пальто, сбросила валенки и осторожно всунула босые ступни в остроносые шлепанцы. Неслышно ступая по ковровой дорожке, приблизилась к большому трюмо в простенке между двумя внутренними дверями.

Сердце ее сжалось, когда она увидела себя во весь рост в большом зеркале. Перед ней стояла стройная молодая женщина в облегающем коричневом платье с глухим воротником; но в нем она казалась себе голой. Женщина была в блестящих парчовых башмачках, а дешевенькие сережки со стекляшками сверкали, словно алмазы… Щелкнул дверной замок. Она резко обернулась.

Игорь, растерянно стащив с головы шапку, смотрел на девушку, будто видел ее впервые. Ему не верилось в этот миг, что это та самая девушка, которую он грубо схватил летом вот здесь, в прихожей, которую обнимал душным августовским вечером на берегу озера, которую целовал осенью в логу, стоя по щиколотки в холодной липкой грязи. И уж вовсе не верил в то, что она, эта девушка, бросилась ему на шею в тени штабеля хлыстов у 305-го крана и сказала: «Я люблю тебя!»

15

…Как же все получилось, Лидер?..

Не жаль было оставшегося на насыпи милиционера, видно, что-то себе повредившего при прыжке с поезда. Напротив, заботила другая мысль: подольше бы не нашли этого хлюпика-милиционера, не сумевшего даже выстрелить. Вначале Лидер не сомневался в том, что сержант будет стрелять — постарается ранить хотя бы в ногу, и в какой-то момент даже смирился. В самом деле: что толку тянуть? Из района не выбраться: перекрыты все дороги, блокирован даже лес. И Якимыч сказал верно: «Все одно тебе пропадать…» Лидер достал из кармана никелированные поездные ключи и зашвырнул подальше в сугроб, чтобы не отвечать потом, если придется, на лишние вопросы…

Лидер понимал, что проводница сразу по приходе поезда сообщит о случившемся в ЛОМ, а то и свяжется по рации с диспетчерской, не дожидаясь остановки, и уж Басков-то сообразит, в чем дело. Успеть бы добежать до поселка, пока не вышла навстречу машина.

Лидер успел. Свернув в первую окраинную улицу, оглянулся и увидел то, чего как раз опасался: от станции вдоль полотна при полных фарах неслась машина. Значит, милиция уже, считай, знает, что он, Лидер, в поселке. Теперь взять его — дело техники. Час туда, час сюда — роли не играет.

Фонарей на окраинной улице не было, но и глухоты или запустения отнюдь не ощущалось: весело перемигивались в окнах елочные гирлянды, мерцали экраны телевизоров, кое-где для интима сидели при свечах; отовсюду из приоткрытых форточек слышались музыка, крики, смех, песни, и никому не было дела до Лидера. С теми же, кому до него было дело, он сам не хотел увидеться.

…Как же все получилось, Лидер?..

Конечно, розовощекий сержант в новенькой форме с парадными золотыми погонами и отдаленно не напоминал того изможденного, черного от голода ленинградского милиционера в длинной кавалерийской шинели, висевшей на нем, как на вешалке, в надвинутой на глаза кубанке и в серых валенках; но что-то удивительно схожее случилось и тогда, в декабре 41-го, — правда, там, в промерзшем, продымленном пожарами осажденном городе все закончилось обычной трагедией: смертью.

* * *

Отец Васьки Хромова умер в конце ноября — отстоял полторы смены у кузнечного пресса, пришел домой, лег на кровать и умер. Из ополчения его вернули буквально через неделю, как высококвалифицированного кузнеца, и мать вначале обрадовалась: по крайней мере, не убьют, и даже когда начался голод, не верила, что ее муж, Васькин отец— здоровый, чудовищной силы человек, который раскидал однажды у нее на глазах шестерых хулиганов, — может вот так взять и умереть оттого, что ему не хватило хлеба. Но он умер. Васька запомнил очень хорошо, что у матери нашлись даже на поминки миска квашеной капусты и бутылка водки — соседи съели и выпили в мгновение ока, и Васька потом долго вспоминал эту капусту и бутылку, которую можно было бы выменять на съестное.

А мать продержалась еще почти месяц — до того короткого декабрьского дня, когда в их старый дом на Конторской улице пришел незнакомый мужчина в белом армейском полушубке. Мужчина, видно, ошибся адресом: он выложил на стол две банки каких-то консервов, булку хлеба — не липкого блокадного хлеба, состоящего на три четверти из несъедобных примесей, а настоящую ржаную буханку, от одного запаха которой Васька едва не потерял сознания; еще какие-то промасленные свертки — быть может, с салом и маслом. Выложив все это, мужчина коротко сказал:

— Товар.

— Что?.. — едва слышно спросила мать.

— Товар, — повторил мужчина. — Побрякушки от Игнатьича… Да поживее, мне некогда!..

В квартире было полутемно — стекла давно повыметало взрывами, и окна наглухо зафанерили: иначе, будь хоть немного посветлее, мужчина, наверное, догадался бы, что зашел не туда: достаточно было взглянуть на превратившуюся в скелет женщину и старичка-мальчонку, чтобы понять, что разговор о «побрякушках» (золотых изделиях) здесь более чем неуместен.

Однако, когда мать слабым голосом попыталась выяснить, о каком Игнатьиче идет речь, мужчина, наконец, понял все. Грубо выругавшись, он принялся неспешно складывать продукты обратно в армейский вещевой мешок — да и куда было ему спешить? Кто мог помешать ему в этом доме: он шел сюда по трупам, оставленным у крыльца, на лестнице, у дверей квартир, а эти двое — женщина и мальчонка— станут такими же трупами не сегодня, так завтра.

Васька, словно крысенок, следил из угла, где стояла буржуйка, как исчезают в мешке банки и свертки (мужчина укладывал их обстоятельно, матерясь, что потерял время), и, когда вот-вот должен был исчезнуть и хлеб, бросился к столу, схватил буханку и впился зубами в холодную горбушку. Мужчина брезгливо протянул руку, вырвал хлеб, а Ваську столь же брезгливо отшвырнул обратно в угол, причем сделал это без всякой ярости и даже без особой ругани: мало ли что взбредет в голову голодному сорванцу, а вот с Игнатьича, давшего ложный адрес, следует спросить по всей строгости. Уложив наконец и хлеб, мужчина аккуратно завязал тесемки, вскинул мешок на плечо и вышел, даже не притворив дверь.

Обезумев от запаха хлеба, от того, что горбушка уже была у него в зубах и он не смог откусить даже крохотного кусочка, Васька кинулся следом; на лестничной площадке он споткнулся «об тетю Зою» — она лежала здесь, завернутая в байковое одеяло, уже неделю, и Васька так и называл ее — «тетя Зоя», будто живую; улица ослепила его светом и снегом, но он разглядел, что мужчина в белом полушубке с вещмешком за спиной ушел недалеко — он и тут не спешил: размеренно и твердо шагал по тропке между сугробами, как давно уже не ходили качающиеся от голода ленинградцы.

Бежать за ним сил не было. Васька беспомощно, щурясь от слепящего снега, остановился — и вдруг увидел милиционера. Милиция редко появлялась на Охте; во всяком случае, Васька, кажется, не видел ни одного за всю блокаду, их и вообще мало, наверное, оставалось в городе; но сейчас, когда милиционер был особенно нужен, он вдруг появился.

— Дя… денька!.. Дя!.. — осекающимся голоском запищал Васька. — Вон тот!.. У него хлеб!.. Много хлеба!.. Мешок!.. Хлеб!..

Зимой 41-го в Ленинграде не требовалось долго разъяснять, что такое человек, идущий по городу с мешком хлеба. Конечно, он, возможно, получил какое-то задание и хлеб был у него по праву, но проверки такой человек требовал безусловно.