Возьмем несколько банальных, но достоверных примеров. Вам, скажем, нужна шляпа — приблизительно такая, какую вы носили в прошлом году; вы идете к торговцу шляпами, но видите, что не можете купить ее там. У вас не остается иного выхода, как смириться. Деньги сами по себе не могут купить шляпу, которая вам нужна; три месяца упорных усилий и двадцать фунтов уйдут на то, чтобы прибавить один дюйм к широкополой фетровой шляпе, ибо вам нужно пробиться к мелкому предпринимателю (а их осталось очень немного) и целым рядом сложных интриг и отчаянных поступков, которые снабдили бы материалом трехтомный роман, уговорить его ради этого случая превратить одного из своих работников в ремесленника, и — откровенно-то говоря — очень плохого ремесленника. Или вот другой пример. Я хожу с тростью. Как и всем здравомыслящим людям, мне нравится тяжелый наконечник, который позволяет описывать перед собой тростью полукруг. Год или два назад появилась мода срезать трости наподобие тощей моркови, и я на самом деле полагаю, что попытки достать палку привычной формы сократили мне жизнь, — столь трудными они были. Еще пример. Вам понадобилась какая-то мебель. Однако в интересах торговли (обратите внимание — торговли, а не ремесла!) мебель покрывают глупейшими и бездарными украшениями. Вы хотите избавиться от этого убожества и обращаетесь к драпировщику, который ворчливо соглашается выполнить вашу просьбу, но вы убеждаетесь, что за свой каприз и попытку избавиться от навязываемой торговлей отделки (я отказываюсь называть ее орнаментом) приходится платить двойную цену. И это все потому, что вы прибегли к помощи ремесла, а не машины. Таким образом большинство людей наталкиваются на запретительный тариф, накладываемый на ознакомление с производственными методами и процессами. Мы не знаем, как делается тот или иной товар, какие трудности возникают при его производстве, как он должен выглядеть, почему должен нравиться своим видом, фактурой, запахом и в какую цену обходиться, если не брать в расчет прибыль торгового посредника.

Мы утратили искусство торговать, и вместе с ним и необходимую близость с жизнью мастерской; существуй эта близость, она стала бы весьма ощутимой преградой для частных плутней.

Естественным следствием нашего незнания способов, которыми производятся товары, оказывается то, что даже те, кто восстает против чрезмерного разделения труда в важнейших профессиях и так или иначе желает возврата к ремеслам, не знают, какова же была жизнь ремесла, когда все производилось еще ручным трудом. Чтобы их протест оправдал хоть какие-то надежды, необходимо, чтобы они кое-что знали об этом. Я вынужден предположить, что многие, а возможно, и большинство моих читателей не знакомы с социалистической литературой, что лишь немногие прочли прекрасное описание различных промышленных эпох, которое содержится в великом труде Карла Маркса, озаглавленном «Капитал». Поэтому прошу позволения изложить очень кратко положения, выдвинутые главным образом Марксом, которые, будучи известны социалистам, не так уж хорошо знакомы вне их круга. Было три великих промышленных эпохи с начала средних веков. На первой, или средневековой, стадии все производство было по своему способу индивидуальным, потому что, хотя ремесленники и объединялись в большие группы для организации труда, они объединялись как граждане, а не просто как рабочие. Существовало лишь незначительное разделение труда или оно вовсе отсутствовало; механизмы, которыми тогда пользовались, представляли собой просто разнообразные инструменты, помогавшие труженику в ручном труде, но не заменявшие человека. Ремесленник трудился на себя, а не на капиталиста-нанимателя и соответственно он был хозяином своего труда и своего времени. Таков был период чистого ремесла. Когда во второй половине XVI века стали появляться капиталисты-наниматели и так называемые «свободные рабочие», ремесленников начали собирать в мастерские, прежние инструменты — машины — были улучшены и, наконец, в этих мастерских утвердилось изобретение — разделение труда. Разделение труда продолжало углубляться на протяжении всего XVII века и было усовершенствовано в XVIII, когда единицей труда стала группа, а не отдельный человек: другими словами, рабочий превратился в простой придаток машины, состоящей иногда целиком из людей, а иногда из людей в сочетании с экономящими труд машинами, которые к концу этого периода изобретались в изобилии. Летающий челнок может быть образцом такой машины. Вторая половина XVIII века увидела начало последней из известных миру промышленных эпох, когда автоматически действующие машины вытеснили ручной труд и превратили рабочего, который некогда был применявшим инструменты ремесленником, в придаток машины, а затем и в прислугу при машине.

И насколько мы можем видеть, революция в этом направлении, касающаяся качества достижений, теперь уже завершена, но что касается их уровня, то здесь, как указал в прошлом году г-н Дэвид А. Уэллс{1} (1887), обнаруживается тенденция ко все большему и большему замещению «мускульной силы».

Такова очень кратко история развития промышленности за последние пятьсот лет. И вот встает вопрос: вправе ли мы желать, чтобы ремесла в свою очередь снова заманили машины? Или, может быть, лучше спросить иначе: разовьется ли современное машинное производство в новое, столь независимое от человеческого труда, что мы этого не можем даже представить себе, или же оно разовьется в свою противоположность, в новый и лучший вид ремесленного производства? Вторая форма этого вопроса предпочтительнее, потому что помогает дать разумный ответ людям, которые, будучи озабочены судьбами красоты, наверняка спрашивают, — хорош или плох совершившийся переход от ремесла к машинам? И на этот вопрос можно ответить, по-моему, так, как сказал мой друг Белфорт Бэкс: в статике он плох, в динамике — хорош. Как условие жизни, машинное производство в целом есть зло, но как средство, обеспечивающее лучшие условия жизни, оно незаменимо и на некоторое время останется таковым.

Попытавшись, таким образом, отмежеваться от реакционного пессимизма, я попробую показать, почему же в статике ремесло, по моим понятиям, желательно и почему его гибель ведет к разложению жизни. Итак, я не удержусь прежде всего резко и прямо заявить, что машинное производство обязательно рождает уродливую утилитарность во всем, с чем имеет дело человеческий труд, а это — серьезное зло, ведущее к распаду человеческой жизни. Так это очевидно, что не многие отважутся отрицать справедливость последней части моего утверждения, хотя в глубине души большинство культурных и образованных людей не склонно считать машинное производство злом, ибо их собственный распад зашел уже так далеко, что своими глазами они неспособны отличить красоту от безобразия. Их признание желательности красоты — лишь условность, суеверный пережиток тех времен, когда красота была необходима всем людям. Мысль, что машинное производство рождает уродство, я не могу обсуждать с этими людьми, потому что они не только не знают, но и не желают знать, как отличается красота от уродства; а с теми, кто понимает, что значит красота, мне не к чему обсуждать это, поскольку им слишком известно, что продукция нашего машинного века безобразна и что повсюду, где что-либо из старого исчезает, появляется нечто новое, уступающее ему в красоте. Это относится, кстати, к нашим полям и вообще к природе. Искусство красиво делать любые обыкновенные предметы: повозки, ворота, ограды, лодки, сосуды и протее, не говоря уж о домах и общественных зданиях, — бессознательно и без всякого сопротивления кануло в прошлое; если что-нибудь из этих простых предметов нуждается в обновлении, то единственно, над чем задумываются, — это во что это обойдется, отделываясь таким образом от ответственности и перекладывая их исправление на следующее поколение.

Могут оказать — и я сам слышал это, — что поскольку в мире еще сохранилась какая-то красота и какие-то люди, которые восхищаются ею, то в эклектизме, признанном сегодняшним днем, есть определенная польза, ибо на фоне безобразия только и может быть оценена по достоинству столь редкая теперь красота. Подозреваю, что это всего лишь вариация идеи, воспринятой как якорь спасения самым ленивым и трусливым слоем наших образованных классов, идеи, согласно которой страдать ради меньшинства — это благо большинства. Но если кто-нибудь искренне опасается, что мы можем оказаться слишком счастливы, находясь в приятном окружении и имея возможность постоянно им наслаждаться, то я должен ответить, что страх этот неоправдан. Даже когда отлив и его волны унесут наконец нынешние убожество и вульгарность, то, мне кажется, понадобятся усилия многих поколений, чтобы усовершенствовать это преобразование. И когда наконец оно завершится, то прежде всего мы будем радоваться собственному успеху и победе, а затем нам придется долго пробираться через гнилое море уродливости, от которой мы в конце концов избавимся. Но ответ на это возражение, собственно, должен быть глубже. Насколько я понимаю, мы хотели бы, чтоб ни у кого не возникало сознательное желание создавать красоту ради самой красоты; именно оно порождает жеманство и изнеженность среди художников и их поклонников. В великие художественные эпохи сознательные усилия направлялись на то, чтобы создавать замечательные произведения во славу города, во имя торжества церкви, для воодушевления граждан или для оживления набожности и веры. Даже для самого возвышенного искусства целью была не красота, а историческая правда или наставление живым людям и их потомкам.