Поэтому, чтобы сохранить все здания всех времен и всех стилей, мы призываем людей, имеющих к ним отношение, стремиться не реставрировать их, а охранять, каждодневными стараниями предотвращать непрерывное разрушение зданий, возводить подпорки для падающих стен или чинить протекающую крышу, как это со всею очевидностью необходимо, не претендуя при этом на некую особую художественность. Мы призываем также противодействовать любым попыткам изменить фундамент здания или его декор, пока они еще держатся. Если здание становится неудобно для его дальнейшего использования, то вместо его перестройки или расширения следует строить другое здание. Мы призываем, наконец, воспринимать наши древние сооружения как памятники былого искусства, применявшего отошедшие в прошлое методы, ибо современное искусство не может вторгаться в них, одновременно их не разрушая.
Так, и только так, сможем мы избежать нелепого положения, когда наши познания толкают нас на действия, смешные с точки зрения самих этих познаний. Так, и только так, мы сможем сберечь наши старинные сооружения и передать их для изучения и почитания своим потомкам.
Архитектура и история
Нам, членам этого Общества, во всяком случае, известно, как прекрасен фасад древнего здания, изменившийся под воздействием времени и непогоды, и каждый из нас пережил чувство скорби, видя, как исчезает этот фасад под руками «реставратора». Но хотя все мы достаточно глубоко переживаем это, некоторые, возможно, затруднятся объяснить широкому кругу людей, в чем именно состоит особая ценность изначальной поверхности древнего здания. Дело не только в том, что эта поверхность красива и живописна, хотя и это важно. И дело не в том только, что древние строители привносили в заботы о фасаде здания свои чувства, лишь смутно сознавая, что многие последующие поколения будут созерцать его. Как прекрасно сказал Рёскин об одном из старинных зданий Франции, теперь уже, вероятно, превращенном в академический муляж, обаяние его камней таится и в том, что они воспринимаются как «те самые камни, которые поднимали и водружали на место на глазах св. Людовика». Это чувство говорит о многом, но далеко не обо всем. Оно лишь отчасти соответствует той особой ценности, на которую мне бы хотелось обратить ваше внимание. Говоря коротко, нетронутая поверхность древнего здания запечатлевает развитие человеческих идей, непрерывность истории и, таким образом, становится поучительной — даже более, она служит целям воспитания новых поколений, повествуя не только о стремлениях уже ушедших из жизни людей, но также и о том, что ожидает нас в грядущем, — в этом ее ценность.
Вы все знаете, что теперь историю оживотворил иной дух, отличный от того, который возбуждал обычно интерес людей думающих. Было время, и не такое уж далекое, когда историю писал некий умный эссеист{1} (но менее всего историк), окруженный книгами, в которых он больше ценил их соответствие общепринятому критерию литературного совершенства, чем насыщенность сведениями, позволяющими заглянуть в прошлое. При таком отношении к книгам историки не умели открыть громадные залежи знаний, которые оставались сокрыты в этих книгах и которые обнаруживаются, если их изучать, пользуясь историческим методом. Правда, эти книги писались по большей части для иных целей, а вовсе не для того, чтобы дать знания грядущим поколениям. Даже самые честные из писателей были вынуждены воспринимать жизнь сквозь призму традиционной морали своего времени, а писатели бесчестные оказывались подобострастными льстецами, живущими на подачки властей предержащих. Но все же, хотя искусство лжи всегда тщательно растилось людьми, особенно теми, которые живут за счет чужого труда, вершин этого искусства достигали лишь немногие, а потому человек добросовестный, приложив достаточно стараний, может обычно разглядеть сквозь вуаль софистики подлинную жизнь, таящуюся в письменных памятниках прошлого. К тому же самую ложь, природа которой всегда проста и груба, часто можно разложить и выпарить из нее субстанцию истории — что послужит негативным, так сказать, подтверждением действительных фактов.
Но академические историки, о которых я говорил, не могли справиться с такой задачей: над ними тяготело проклятие хоть и бессознательного, но рокового искажения правды. Историческое прошлое, которое они рисовали себе, было нереальным. По их мнению, было лишь два периода устойчивости, организованности и упорядоченной жизни: один из них — классическая история Греции и Рима, второй — эпоха, начавшаяся с пробуждения интереса к античности и продолжающаяся еще сейчас. Все остальное виделось им нагромождением случайностей, бессмысленными междоусобицами племен и народов, до которых им не было никакого дела и которые напоминали сражения бизоньих стад. Целые тысячелетия были, по их мнению, лишены творческого духа и загромождены всякого рода препятствиями; выделялись, как я сказал, лишь два периода, которые были исполнены совершенства, и предстали они в полном облачении, как Афина Паллада, явившаяся из головы Зевса. Право, это была странная концепция истории «славных мужей и отцов нашего рода», которая, однако, не могла долго противостоять социальному развитию и растущим знаниям. Туман педантической учености медленно рассеивался, вырисовывалась иная картина: в отдаленнейшие времена возникало зачаточное общественное устройство, различное в разных странах и среди разных народов, но направлялось всегда одними и теми же законами и всегда развивалось в нечто совершенно противоположное изначальному; тем не менее первоначальное общественное устройство никогда не умирало и продолжало существовать в новом, постепенно формируя его так, что в нем возрождалась прежняя сущность. Нетрудно видеть, насколько иной дух создается таким подходом к истории. Нет уже более поверхностной насмешки над ошибками и заблуждениями прошлого с высот так называемой «цивилизации», а есть глубокое понимание полуосознанных целей прошлого, идущего к этим целям, вопреки всем препонам и недостаткам, которые мы не без горести осознаем сейчас. Это действительно новый дух в истории. И я склонен думать, что знание принесло нам скромность, а скромность — надежду на достижение совершенства, от которого мы, очевидно, еще очень далеки.
Что касается средств для такого нового постижения истории, то их преимущественно два: изучение языка и изучение археологии, — иными словами, первое исследует выражение мыслей человека посредством речи, второе —посредством изделий ручного труда, то есть летописи творческих свершений человека. Меня очень привлекает первое средство, особенно та его сторона, которая тяготеет к сравнительной мифологии и столь отчетливо обнаруживает единство человечества, но у меня недостаточно знаний, чтобы говорить о нем, даже если бы я и располагал временем. Что же касается второго средства — археологии, то я обязан о нем говорить, ибо первоочередная задача нашего Общества — показать публике значение археологии как средства изучения истории. Именно археология, говоря без преувеличения, приводит нас к решению всех мучительных социальных и политических проблем.
Я тем более должен говорить об археологии, что, несмотря на власть, которую новый дух изучения истории обрел над образованными умами, мы не должны забывать о неразвитости очень многих умов, а ведь именно над ними еще властвует дух педантизма. И вы должны понять, что когда я говорю о неразвитых умах, то имею в виду не низшие классы, как мы невежливо, но слишком правильно называем их, а множество тех, кто занимает ответственные посты и кто особенно ответствен за сохранность наших старинных зданий. Отвечая на возможное возражение, скажу, что я могу понять человека, утверждающего, что педантическое и невежественное отношение к старинным зданиям само по себе явление историческое. Я могу признать определенную логичность такого возражения. Разрушение, увы, — одна из форм развития, а доктринеры-историки, о которых я говорил, также порождение истории, и любопытно было бы выяснить, чего сам я не могу сделать, насколько их разрушительный педантизм является признаком силы в сравнении с робостью наших разумных исследований. Повторяю, мне это не совсем ясно, хотя, думаю, решение этого вопроса подведет некоторых людей к заключениям удивительным. Я же твердо знаю лишь одно: если узость суждений и вульгарность помыслов (мне не приходят в голову более мягкие выражения), характерные для такого обращения с нашими древними памятниками, будто бы у искусства не было прошлого и нет будущего, тоже порождены историческим развитием, то им же порождено и стремление, вдохновляющее нас сопротивляться этой вульгарности: «сан я принял, дабы помимо иного стремиться и к этому».