В этой новой обстановке надо было взять какой-то новый, определенный курс. Должен же быть маяк надежды для человека, брошенного в военную коловерть! «Может, не я, так другие видят его», — размышлял Крутов и жадно прислушивался к разговорам.
Толпы людей, одетых и обутых по единому образцу, силой дисциплины и долга собранные вместе, не были еще сплоченным коллективом. Объединяющим лейтмотивом только и была пока скорбь близкой разлуки. Ведь не только у бойцов из запаса, но и у командиров оставались здесь семьи. Каждый жил своим горем, которое день-деньской стояло на глазах за изгородью, заплаканное. В такой обстановке нет ничего хуже, чем бездолье.
Не в силах более безучастно бродить в этой толчее, Крутов пошел к воротам. В проходной стояли караульные из кадровых и, увидев своего, сделали вид, что ничего не замечают. Крутов вышел на улицу и отправился к Иринке.
Она увидела его через окно еще издали и выбежала навстречу. Крутов был поражен ее видом: измученное, опаленное жаром лицо, в глазах вместо немого удивления и восторга — тоска, и темные полукружья бровей не изгибаются больше в капризном ожидании чуда. Два дня неизвестности и страданий неузнаваемо изменили такие дорогие для Крутова черты. Даже тоненькие морщинки раздумья обозначились на лбу, а под глазами заголубели тени, как после болезни.
— Милый, я так боялась, что тебя увезут и мы даже не увидимся, — прошептала она, прильнув к нему, и слезы навернулись у нее на глазах. — Я так боялась…
Крутову стало жаль ее, захотелось стать уверенным, сильным, спокойным, чтобы одним верным ласковым, словом избавить ее от беспокойства.
— Чудачка. Разве ж так делают? С бухты-барахты не пошлют на фронт…
— Значит, вас пошлют еще не скоро? — спросила она оживляясь, и надежда просветлила ее лицо.
— Да, еще день-два наверняка пробудем здесь, — ответил он таким тоном, словно день-два были великим сроком.
— Все равно, это так скоро! — вздохнула она.
— Ничего. Не я один еду — все.
Родители Иринки были дома. Отец только что вернулся со смены и отмывал под умывальником черные от мазута руки.
— Ну, едем на фронт?
— Приходится, — сдержанно ответил Крутов.
— Да, война предстоит серьезная. Большими силами ломит, проклятый…
— Будем воевать, Сергей Иванович.
— Пришло, пришло, видно, ваше время испить чашу… Главное, духом не падать, потому что хуже этого на фронте быть ничего не может. Кажется, совсем конец пришел, а ты держись, веру не теряй, глядишь, и жив остался, и дело от этого выиграло. На войне не столько сила, сколько этот самый дух решает. Вот я на первой германской чего не натерпелся: и в окопах мок, и вшей кормил, и в атаки ходил, а ничего, пронесло. Опять же потом гражданскую всю как есть прошел, какого тоже лиха только не повидал, а победили, потому что крепкую веру в себе на этот счет имели. Слов нет — тяжело, многие назад не вернутся, многих перекалечит, много слез будет пролито, так ведь другого выхода нет, как только драться, потому что Отечество… — Он произнес это слово раздельно, выделив его из всей своей речи. — Без Отечества человек не может. Мы, старики, свое дело исполнили, отстояли Россию от германца, от всякой другой нечисти, теперь ваш черед. Ваше время — вам жить, вот и смотрите, как лучше, думайте…
Крутов слушал спокойную и умную речь Сергея Ивановича и думал: как же так, он, грамотный, считал себя умнее простого рабочего, у которого вся жизнь прошла за верстаком и тисками, а вот ходил и света не видел за своей любовью, мучился, когда на свете есть дела поважнее. Видно, одной грамотности мало, чтобы взять верный курс.
— Спасибо, Сергей Иванович, за добрый совет! — сказал Крутов растроганно. — Будем и мы свой долг выполнять, чтобы потом никто не корил.
Мать Иринки втихомолку всплакнула и потянула мужа в другую комнату:
— Хватит тебе болтать, старый. У детей есть о чем поговорить окромя войны…
Их оставили на кухне одних. Крутов взял Иринку за руки, и они молча посмотрели друг на друга, словно хотели увидеть такое, что скрыто у каждого в душе за семью замками. Их глаза говорили больше, чем они могли сказать словами.
— Что же мы будем делать? — шепнула наконец Иринка.
— Слышала, что говорил отец, — ждать и надеяться.
— Это будет очень долго, да?
— Не знаю. Наверное…
— Все равно, я буду ждать тебя сколько угодно, хоть всю жизнь…
Он уткнулся лицом в ее мягкие волосы, закрыл глаза. Вот так бы стоять хоть целую вечность, вдыхая родной, щемяще милый запах волос, только бы не было разлуки, только бы не надо было отвечать на вопрос, на который невозможно ответить ни согласием, ни отрицанием. И то и другое больно…
— Не надо клятв, Иринка. Вернусь — хорошо, нет — поступай, как повелит тебе сердце. У тебя ведь доброе сердце, верно?
— Не знаю… Оно было доброе, а сейчас тут такое… Мне кажется, сейчас я могла бы даже убить человека… Фашиста, — поправилась она. — Так я их ненавижу…
Он перебирал ее локоны, любуясь их шелковистостью.
— Ты молчишь. Я неправа?
— Не надо. Мы так много говорим по всякому поводу. — И повторил уже утвердительно: — У тебя доброе сердце. Оно тебя не обманет.
— А мы еще увидимся до твоего отъезда, Павлик?
— Да, завтра еще наш день! — пообещал Крутов. — Целый день…
Кажется, не произошло ничего значительного, а жизнь для Крутова снова обрела смысл. Теперь у него была цель: отстоять свое право на счастье. «Сергей Иванович прав: кто за нас отстоит Родину, если мы сами этого не сделаем!» Одного не хватало — толчка, который ожесточил бы сердце так, чтобы ничего другого на свете не существовало, кроме ненависти к врагу, такой, чтоб не было иного выхода, как только умереть или победить. Этого еще в душе Крутова не было, враг рисовался ему туманно, а для настоящей драки нужен живой, реальный, с определенным лицом. Да и сама война представлялась ему по-книжному красивой, где герои умирают с возвышенными словами на руках друзей. Война безжалостно сдернула с каждого эту словесную шелуху, она заставила людей умирать в грязных окопах, в снегу, за колючей проволокой концлагерей, каждого по-своему, подолгу и мгновенно, наедине и большими массами, с бранью и проклятиями. По-всякому. Но прозрение всегда приходит не сразу, а вместе с опытом, и это тоже хорошо.
Преисполненный решимости сражаться, Крутов бегом возвращался в полк, чтобы не опоздать к вечерней поверке.
Вокруг военного городка горели на улицах костры, провожающие чаевали, гомонили, кто-то напевал грустную песню, видно, подвыпил и разжалобился.
Рота уже строилась, командир и политрук ждали, когда старшина доложит, что можно начинать перекличку. Кузенко нетерпеливо поглядывал на часы. У него оставалась дома жена, она ждала его, и он злился на задержку; хотелось хоть эти последние вечер-два провести в семье, а вместо этого он обязан следить, чтобы никто на ночь не оказался в отлучке, иначе придется докладывать как о ЧП, а все это драгоценные минуты, потерянные напрасно.
Крутов быстро занял свое место на правом фланге. Лихачев опять был подвыпивши, осоловело хлопал глазами и покачивался. Крутов подпер его плечом и притиснул к соседу.
— Держись крепче, а то заметят — влетит, — шепнул он. — Где это ты так?
— Гульнули, — улыбаясь, ответил Лихачев. — Костя организовал. Тебя искали, а ты опять к своей смылся, да?
— Зачем вы так, ведь попадет!
— Ну и что, пошлют на фронт, да? Так все равно едем…
После переклички — люди были новые, Туров не успел еще всех запомнить, зачитывал список, каждый раз взглядывая в лицо отвечавшего, — заговорил Кузенко. От фуражки, низко надвинутой на лоб, лицо было затенено и выглядело суровым и повзрослевшим, словно он враз перешагнул через десяток лет жизни.
— В момент, когда наша часть готовится к выполнению боевого задания, когда командование озабочено тем, как бы лучше подготовиться к отъезду на фронт, кое-кто под шумок начинает забывать о железной воинской дисциплине…