— Слушай, Кузенко, мы с тобой работаем уже больше чем полгода вместе, а все не договоримся. Оставим на время высокие слова. Они правильны, нет спору, но давай спустимся на землю. Нам с тобой доверили пятьдесят человек — неумелых, разношерстных, и мы обязаны из них сделать бойцов. Мы, а не кто-нибудь. Как хороший бондарь вяжет из разной клепки крепкую бочку, так и мы обязаны сколотить их в один боевой коллектив — роту. Понимаешь? В этом наша цель: научить, сколотить.

Научить и сколотить — не одно и то же. Я бы даже сказал, что первое легче, чем второе. Видишь, какая сложная перед нами задача. Каждый человек — два процента. Отдадим под суд Крутова, Сумарокова, еще кое-кого. С кем же пойдем воевать? С примерными только? С чистенькими? Эх, политрук, политрук, если бы наша задача состояла только в том, чтобы отсеивать неподходящее, так за что нас и хлебом кормить…

— Ты забываешь, командир, что примерно наказав одного, мы тем самым воспитываем других…

— И все ж таки давай договоримся: суд — дело крайнее, и ты в роте дело до этого не доводи. Я бы на твоем месте получше присмотрелся к Ковалю. Лихачев утверждает, что он тут немного переусердствовал. А Лихачев рабочий парень, я ему верю.

— Дружок Крутова — не забывай!

— Ты хочешь сказать — друг? Что ж, дружба между бойцами — дело нужное. А Коваль мне не нравится. Дух не тот, понимаешь…

— Коваль — принципиальный, требовательный командир. Не в пример разболтанному Крутову.

— Плохо представляю, как ты согласуешь принципиальность с угодничеством. Но это дело твое. Я знаю другое: Крутов — боец грамотный, из рабочей семьи. По своему развитию стоит выше Коваля, хотя тот и сержант. Что нет-нет да срывается? Не забывай, что его служба только начинается. Так что больше терпения, политрук. Воспитание — процесс трудный, я бы добавил — обоюдно болезненный. Ты пойми — бойцу не только строгость нужна, но и душевный разговор…

Туров прошелся по платке, раздумчиво проговорил:

— Может, развести их по разным отделениям? Ладно, подумаю.

Считая разговор исчерпанным, он стал неторопливо раздеваться. Уже лежа в постели, сказал:

— Смотрел газеты. Прибрал Гитлер Францию, Нидерланды, взялся за Англию. Чертовски легко ему все дается…

— Пятая колонна помогает. А буржуазия боится дать оружие в руки пролетариата, — отозвался Кузенко и тут же спохватился, что ответил заученной казенной фразой, когда мог бы привести факты двурушничества буржуазии, которая, с одной стороны, не желала прихода гитлеровцев, а с другой, боялась, чтобы верх в стране не взяли левые силы. Примеров этому предостаточно. Мог бы, но он размышлял над другим — о каких еще душевных разговорах ведет речь командир роты? Политрук не нянька, на полсотни человек не разорвется. К тому же была бы необходимость в таких разговорах. Что еще не хватало тому же Крутову? Есть приказ — исполняй, и никто большего не требует. Так нет, вступил в пререкания: вишь, оскорбился…

Кузенко хотел бы сравняться с Туровым, чтобы и с его голосом считались в роте так же, как с голосом командира. Хотелось, чтобы Туров говорил с ним, как со своим первым помощником, но между ними, как преграда, разница в годах, в жизненном опыте. Туров ждет, когда их опыт сравняется. Только и слышишь: это не так, другое не эдак. А как? Взял бы да научил! Так нет, ответ не понравился, отвернулся к стенке: что, мол, с тобой толковать…

Расстроенный Кузенко вышел из палатки подышать воздухом перед сном, подумать.

Глава третья

У Крутова все валилось из рук. Было такое состояние, словно он погружается в какую-то вязкую трясину и нет сил выбраться. Своими нарядами он всю роту ставил на последнее место в батальоне, и от этого совестно было смотреть в глаза товарищам.

Без воодушевления стоял он под «грибком». Практически ему было даже легче, потому что, несмотря на воскресный день, вся рота в касках, со скатками, противогазами, при жаре уже третий час маршировала на плацу. Командир полка подполковник Сидорчук был охотником устраивать смотры батальонам, учить их согласованным действиям, проверять строевую выучку. Но разве легче стоять, если душу гложет сознание вины? Не хотелось ни думать, ни мечтать. Даже вид марширующих колонн и музыка не радовали.

Друзья заметили в нем перемену, сначала подшучивали, а потом поняли, что дело неладно.

После обеда, когда Крутова подменил на посту другой дневальный, они отозвали его в сторонку.

— Пашка, — грубовато, но с искренним участием спросил Сумароков, — ну чего ты раскис?

— Так, не в духе…

— Нет, ты скажи, мы тебе кореша или нет? Хочешь, потолкуем с Ковалем, чтобы он от тебя отвязался? А то, знаешь, чем дальше, тем хуже. По-хорошему поговорим…

— А не поймет по-хорошему, то вот! — И Лихачев потряс здоровенным мослатым кулачищем. — Не бойся, рук пачкать не стану. Коваль — трус, только скажу ему пару ласковых слов — и будет шелковым…

— Нет, братцы, все это ни к чему. Отстою, что положено.

— Ну и дурак! Думаешь, так он от тебя и отцепится, — сказал Сумароков. — А мы так обтяпали бы это дело — комар носа не подточит. Добра тебе желаем — поверь.

— Нет, — твердо сказал Крутов, — не нужно!

В очередное воскресенье, когда все ушли на завтрак, Крутов заправил постели, подмел в палатке, выровнял белые треугольники полотенец и, дождавшись подмены, тоже пошел в столовую. Возвращаясь, он еще издали услышал крик Коваля:

— Дневальный! Где дневальный?

В палатке царил ералаш: одеяла сдернуты, матрасы вкривь и вкось, а посреди стоит Коваль и тычет пальцем в окурок.

— Что это такое, я спрашиваю? Кто дневальный? Немедленно навести порядок!

Кто-то из бойцов курил ночью, а йотом втиснул горячий окурок в землю под крыло палатки. Естественно, что, прибирая, Крутов его не заметил.

— Я дневальный, но прибирать дважды не буду!

— Товарищ боец, встать смирно! Приказываю…

Крутов глянул на сержанта откровенно ненавидящим взглядом и, повернувшись, вышел. Коваль не выдержал и следом, опрометью, кинулся к командиру роты жаловаться.

Крутов понял, что дальше катиться некуда, дисциплинарного батальона не миновать. Неуверенной, словно бы слепой походкой он пошел в лес.

Его никто не догнал, не задержал.

На реке артиллеристы купали лошадей. Солнце взблескивало на сытых конских крупах, на мокрых плечах бойцов, рассыпалось ослепительными брызгами на мелкой волне. Веселые крики, ржанье лошадей звонко разносились над водой. Крутову припомнилась большая мажорная картина Пластова, изображавшая в таких же сочных тонах, с такою же сверкающей энергией армейские будни. Она и называлась «Купание коней».

Радостная, сияющая жизнь катится мимо, а для него все кончено.

Крутов забился в самую чащу прибрежного кустарника и лег. Какая-то пичужка щебетала вблизи. Благоухала сочная хвоя молодых сосенок. «Не для меня, — с отчаянием думал Крутов. — Конечно…» Ему стало жаль своей так несуразно загубленной жизни. В глазах, растекаясь, наплывая, сдвинулись зеленые, голубые, белые пятна. Крутов не утирал глаз. Пусть. Если бы можно было начать все сначала! Как часто нас губят самонадеянность, гордость, когда надо промолчать, просто, без мудрствования исполнять то, что делают все, что давным-давно заведено и нерушимо.

Крутов не помнил, как заснул крепким освежающим сном, и спал долго, до самого вечера. Проснулся он потому, что вблизи кто-то ходил.

— Пашка! — донесся до него голос Лихачева. — Где ты?

Крутов откликнулся и встал. Что ж, пора расхлебывать кашу, которую по собственной глупости заварил. В конце концов, жизнь еще не кончена, и золотистое небо, это усталое раскрасневшееся солнце, что легло на фиолетовую даль холмов, не для одних счастливчиков. Надо все пережить, перенести, не теряя достоинства.

— Командир роты тебя вызывает, — сказал Лихачев. — Мы там на тебя обед получили, ждали, ждали, а ты вон куда забился. Всем отделением ищем…

Лихачев не скрывал своей радости: он ждал худшего.