Сыров поднялся и, чувствуя себя опустошенным, смертельно усталым, направился на командный пункт. Винтовка волочилась прикладом по земле, и не было в руках силы забросить ее за плечо. Угас вражеский огонь, только стерня багрянилась в свете затухавших пожаров, и трупы побитых солдат от этого казались неестественно черными. Они лежали кто где, раскинувшись, как были брошены на землю смертью. Брели раненые, стеная от страданий, и Сыров завидовал и тем и другим. Пролитая за родину кровь — святая кровь, они выполнили свой долг, и никто не спросит с них, почему не дошли до цели, и только ему предстоит горькая доля отвечать за всех. И он нес в своем сердце боль, которой не унять никакими лекарствами.

* * *

Зырянко старался поддержать контратаку, командовал минометчикам, чтоб те вели огонь, был возбужден и не сразу обратил внимание на голос Бекмансурова:

— Товарищ старший лейтенант! Товарищ начальник штаба…

Бекмансуров был залит кровью, она испятнала его зеленый ватник, и Зырянко сначала подумал, что ординарец ранен, но тот крепко держался на ногах, и похоже, что на нем была чужая кровь. По глазам видно — беда!

— Что случилось, говори!

— Ай, худо, совсем худо, капитана ранило. Надо скорей везти санчасть. Быстро надо, иначе помрет капитан…

— Сейчас, — Зырянко снова схватился за телефон, вызвал фельдшера и затребовал повозку, чтоб немедленно, иначе…

Дела прямо-таки захлестывали его, и он отправил коновода, чтобы тот встретил повозку и фельдшера, и не оставалось ему времени на прощание с товарищем и своим начальником, как договаривались когда-то, еще в Красноярске, когда гадали, кому как поступить. Издали, в розовом свете молодых надежд, все, казалось, будет иначе, романтичнее.

Следовало бы расспросить, при каких обстоятельствах ранен Иванов, куда, но в свете той беды, которая свалилась на батальон, любопытство казалось неуместным, праздным, лишенным начисто смысла, даже кощунством по отношению к страдающим, к тем, кто сложил голову. Столько народу перебито в батальоне, что душа у Зырянко уже не могла отзываться состраданием, очерствела, словно бы взялась коркой. Он только подумал: «Хорошо, что не убит!», не предполагая даже, что и ранение может оказаться смертельным. Ему и в голову не пришло забрать для сохранности документы раненого комбата, его карточки, письма — самое интимное, что каждый хранит при себе как самое дорогое напоминание об оставленных родичах, семье, любимой, полагая, что сам Иванов сохранит это лучше.

Зырянко не видел, как Бекмансуров укладывал на повозку своего не подающего признаков жизни командира, как подтыкал под голову солому, чтоб не бился о голые доски, когда будут везти по осенней подмерзшей дороге. Хмурый возница молча ждал, когда дадут команду трогать. Фельдшер накладывал повязки на пулевые раны в груди; дыхание и пульс не прослушивались, и он считал, что наступила клиническая смерть, но не говорил этого, потому что тогда отпадала сама необходимость бинтовать, гнать повозку до санроты. Мертвого можно предать земле всюду, мертвому все равно, где лежать.

— Пошел! — дал он команду ездовому, и лошадь пошла, застучали колеса по мерзлой земле, заколыхалось тело комбата.

Бекмансуров горестно покачал головой. Он был потрясен гибелью своего командира и, когда тот грянулся о землю, подскочил к нему, видя, что лежит недвижим, кое-как взвалил на себя, такого рослого, тяжелого, и нес его до самого командного пункта, понимая свой долг как верность командиру до последнего своего вздоха. И вот — один. Кто будет его новым командиром? Это был очень важный для него вопрос, и он, вздыхая, тихо и незаметно проскользнул в блиндаж и забился в темный угол, чтоб подумать над тем, как жить дальше.

А повозочный, понукая лошадь и пугливо оглядываясь на гремевшую позади стрельбу, уже миновал Тишино и въезжал в лес, когда услышал, что сзади его окликают чужие голоса. Оглянулся, увидел на незнакомцах темные мундиры, услышал непонятное «Хальт! Хальт!», хлестнул изо всех сил лошадь вожжами. Он был напуган уже тем, что пришлось в такую темень везти мертвеца, — если б живой, так застонал бы или пошевелился, а то недвижим, — да еще немцы. Он не сомневался, что его окликали враги. «Стрелют, непременно стрелют в спину, — со страхом думал он, нахлестывая лошадь, хотя та, взбрыкивая и ударяя задними ногами по передку, и без того неслась галопом. — Господи, пронеси! Господи…» — молил бога, в которого никогда не верил, возница, стараясь удержаться на повозке, бросаемой на ухабах. Иванов давно был мертв, еще когда Бекмансуров волок его на своей спине. Никем не удерживаемого, его бросало от борта к борту, пока наконец, при особенно резком толчке, не перекинуло за борт. Ударившись о твердую землю, труп перевернулся и свалился в кювет. Там он и остался лежать, никем не захороненный, уткнувшись лицом в землю.

Гитлеровские разведчики, обошедшие болотом деревни Рождество и Аксенино, где совсем не оставалось бойцов Хромова, не стали ни стрелять, ни преследовать возницу. Наступал рассвет, а им еще надлежало возвращаться. Вот почему они не увидели Иванова, и только днями спустя, когда лавина врагов схлынула к Сычевке, одна из тишинских женщин узнала в убитом комбата, который не раз проносился на караковом жеребце по деревенской улице. Повздыхав, поохав, она принесла лопату и вырыла у обочины могилку и, приметив место, четверть века молчала об этом, пока учительница соседней бочаровской школы не завела речь, как со старожительницей, о подвиге сибирского батальона. И тогда, всплакнув, повела ее на могилу Иванова, того самого…

* * *

Зырянко ничего не оставалось, как доложить о Иванове, что батальон остался без комбата. Фишер сразу же спросил, как Дуд-кино, и узнав, что бой продолжается и положение пока неопределенное, потому что возможности все исчерпаны, приказал принимать батальон под свою руку. Временно. Продолжать выполнение задачи, восстановить положение, очистить Дудкино от противника. Зырянко ответил: «Есть!» — новое назначение не обрадовало его и не взволновало, потому что фактически он уже принял батальон на свои плечи, принял в самой невыгодной обстановке, когда ничего хорошего ждать уже не приходилось.

Да, назывался батальон, а о ротах не было ни слуху ни духу. Сначала сообщение о гибели роты Хромова, теперь неизвестно, уцелел ли кто из роты Карнаухова, а надо прикрывать фронт и немедленно. Зырянко распорядился передвинуть из-за речки Вязовец взвод Чикина, потому что ясно было — враги в лес едва ли пойдут, скорее полем, через Бахметово, и это направление нужно было срочно прикрыть. Неизвестно было, кто есть в окопах или нет в Аксенино, за которым артиллеристы остались без прикрытия. Он заикнулся было об этом, но Фишер оборвал его, сказав, что артиллеристы тоже воины и могут позаботиться о себе сами. А вообще, разберется, выедет сам…

Между тем блиндажи вблизи командного пункта заполнялись незнакомыми людьми. Дело было не столь безнадежно, как Зырянко казалось, оно просто переходило в другие руки. Майор — пограничник, как оказалось командир прибывающего полка, уже распоряжался, согласовывал что-то со своими, с артиллеристом Соколовым. Люди нового полка прибывали с марша усталые, тут же занимали окопы, ходы сообщения, обкладывая Дудкино со стороны Бахметово.

Зырянко плохо воспринимал суть громких разговоров, потому что обалдел уже от них, почти две ночи не смыкал глаз и даже его железный организм сдавал. Он понял, что готовится новая контратака, что прибывающий полк получил задачу выбить противника из Дудкино, но в подробности вникнуть уже не мог — не соображал от усталости.

Пришел Сыров. Блинов, с которым он состоял в дружбе, обнял старшего политрука за плечи и увел в другой блиндаж, потрясенного и еле передвигающего ноги. Связные, посланные в роту Карнаухова, вернулись с плохой вестью: рота полегла в контратаке. Нет ни командира, ни политрука. Что с ними, где они погибли, установить пока не удалось. И это Зырянко не взволновало, он уже пережил их гибель. Зато из Аксенино вдруг позвонил Хромов: он жив, в окопах…