— Мои люди на месте, — гудит басовито Дианов. — Сами видите — работают, окапываются. Вот, — он указывает на Танцуру и остальных бойцов расчета, — прошу о представлении к награде. Первыми, вместе с пехотой, ворвались в расположение противника, подбили штабной автобус, уничтожили до пятидесяти гитлеровцев. Сопровождение огнем и колесами — дело трудное…

— Вы что, ждете, пока я за вас подам наградной материал? — перебивает его Матвеев. — И вы тоже, Артюхин! Распорядитесь, чтобы командиры рот представили всех отличившихся к наградам. И еще: не хотите, чтоб кончилось как в Ширяково, так прекращайте этот базар с трофеями. Учтите, будем расценивать как мародерство, и всех, кого захватим у этих машин, судить… Людей накормили? — без всякого перехода спрашивает он.

Артюхин мнется, прячет глаза:

— Я распорядился, кухня должна вот-вот подъехать…

— Давно пора было побеспокоиться. Сами-то небось успели поесть? О себе подумали?

— Кто сейчас эту болтушку есть станет, товарищ комиссар? — вступает в разговор Дианов. — Каждый боец тут на неделю запасся. Всего завал…

— Я сказал: трофеи учесть и сдать! — рубанул воздух рукой Матвеев. — И пошевеливайтесь, Артюхин. Не ждите, чтоб я пришел напоминать вторично. Тогда у нас разговор пойдет по-иному. Уж не взыщите…

При этих словах Артюхин ежится, вбирает голову в плечи, и сутулая спина выпирает горбом. Он молчит, будто не находит слов. Даже Дианову понятно, на что намекает Матвеев. Ох. и строг, принципиален комиссар! Умеет нажать где следует!..

Матвеев поворачивается, уходит, а комбаты некоторое время, как на привязи, следуют за ним.

Завтракали артиллеристы в каретнике, куда закатили свою пушку, чтобы ее не обнаружил враг раньше времени. На раздвинутую станину настелили досок, положили еды. Пока бойцы рыли окон, командир орудия разжился всем необходимым.

Плотный, черный и зачерствевший немецкий хлеб, хоть и в красивой бумажной обертке, Танцуре не понравился. Не то! Что поделаешь, привык человек к мягкому свежеиспеченному хлебу, еще теплому, который сам в рот просится. Это что у русских, то и у украинцев. Разве сравнить высокую пышную пшеничную булку-паляницу, которую бабы садят в печь на капустном листе и корочка получается, аж слюнки текут, с этим бруском, больше похожим на замазку, чем на хлеб?!

Танцура развязал свой мешок, достал горсть сухарей, щедро сыпанул их на «стол»:

— Налетай, не стесняйся!

Они не успели закончить еду, потому что по деревне ударили из минометов. Командир выскочил из каретника посмотреть, в чем дело.

— Орудие к бою! — крикнул он.

Вмиг со станины смахнули доски вместе с едой, выкатили орудие в окоп. Из Некрасове выползали танки. За машинами двигалась цепью пехота. Какой-то ретивый гитлеровский пулеметчик уже сыпал по деревне пулями, и они сердито цивкали в воздухе.

Танки! Танцура почувствовал, что сердце колотится, будто он поднимается в гору, а не стоит, пригнувшись, за щитом, со снарядом на руках.

— Заряжай! — подал голос командир.

Молнией блеснул золотистый снаряд, клацнул замок. Танцура приник глазом к панораме, навел перекрестие на идущий танк. Увеличенный, он казался близким и больше обычного. Черное жерло пушки смотрело на Танцуру. «Т-4, — определил он. — Одно семидесятипятимиллиметровое орудие, пулемет. Лобовая броня шестьдесят миллиметров…» Взблескивали, покачивались гусеницы, подминая под себя русскую землю. Его, Танцуры, родную землю, щедро взращивавшую что золотистую пшеницу, что голубые васильки, что духовитую мяту…

Желваки выступили буграми на суховатом, длинном лице Танцуры, в глазах огонь, зубы стиснуты, и руки будто пристыли к механизму пушки.

Толутино, где засел третий батальон, сыпануло из пулеметов по танкам, по пехоте противника. Но орудия, минометы еще чего-то выжидают: может, момента, когда враг перейдет рубикон? Молчит, что-то высматривает, высчитывает командир, и Танцуре приходится то и дело подкручивать винты, чтобы не выпустить из-под перекрестия танк, с которым он мысленно уже давно ведет единоборство.

Винтовочные выстрелы, что орешки, трещат: пах, пах, пах… Пулеметы торопятся, захлебываются в скороговорке: та-та-та! До танков уже метров пятьсот. Враз ударили батареи с опушки леса, и Танцура через панораму успел увидеть, как разрыв взвихрил землю возле самой гусеницы его танка.

— Огонь! — Казалось, не голос командира, а его собственная душа выкрикнула это единственно возможное слово и толкнула руку. Он не успел подготовиться к выстрелу, и в голове у него зазвенело, как от пощечины.

Орудие дернулось и встало на место. Танцура приник к панораме, нимало не беспокоясь, что уши заложило: «Пройдет».. Гусеницы танка не подминали больше землю, они застыли неподвижно. Попал!

Что-то непонятное происходило с танком: откинув люки, из него полезли гитлеровцы. Танцура оглянулся, чтобы крикнуть пулеметчикам: «Чего ж вы, неужто не видите?!» И только заметив, как бежит, дергается лента, а гильзы отлетают в сторону, он понял, что не слышит их выстрелов, оглушенный резким хлопком пушки.

— Глянь, горит! — крикнул ему командир.

Танцура обернулся, куда ему указывали, и увидел, что танк, его первый танк, окутывается дымом.

Все шесть танков, шедших в атаку, загорелись в первые же минуты от огня орудий прямой наводки, и пехота, которая шла за ними, сначала залегла, а потом побежала обратно. Ее преследовали до самой деревни минометными разрывами.

Командир орудия хлопнул Танцуру по плечу и принялся поздравлять с первым танком. Танцура улыбался, кивал, только догадываясь, о чем ему говорят. Хороший день!

Будто лишь по случаю победы радостно сияло над деревней солнце, которого не видели уже несколько дней. Пожухлые на полях травы, облетевшие к зиме березки и ветлы снова засветились не броской, но милой русскому сердцу красотой. Если бы к этому да еще мирную осеннюю тишину! Но ее разгоняли самолеты, то и дело налетавшие на деревню; покружив, они сбрасывали бомбы или просто обстреливали из пулеметов.

Танцуру представили к ордену Красного Знамени. Это была столь необычная для полка и такая большая награда, что многие не верили в ее реальность. Как, человека с фронта вызовут в Кремль и сам Михаил Иванович будет пожимать ему руку?

Не верил в это и Танцура. Но вечером в батарею пришел корреспондент армейской газеты, — как он успел прознать про это, даже дивно? — и стал расспрашивать Танцуру, как да что. Человек не велеречивый, скупой на слова, Танцура отвечал односложно, сам чувствуя, что с его слов не написать в газету, и злясь на себя за свой характер.

И тогда на помощь пришли бойцы расчета. Они стали рассказывать, как Танцура с орудием ворвался в деревню Ширяково (видите, это у него не первый подвиг!), как он там порол штыком и кидал через себя гитлеровцев, которые выскакивали без памяти в одном исподнем из домов. Это же надо было успеть заскочить в деревню с орудием одновременно с пехотой! Учтите это обстоятельство, товарищ корреспондент!

Рассказывали они и про нынешний бой, и получалось вроде, что с орудием управлялся чуть ли не он один, а весь расчет лишь при сем присутствовал. И тогда Танцура возмутился:

— А идите вы к бису! Что ж я, один воевал, что ли? А вы где булы? Чого ж брехать чоловику…

Даже корреспондент не выдержал, расхохотался и стал расспрашивать Танцуру уже не о бое, а о его прежней довоенной жизни и о том, что заставило его променять «теплое» место писаря в ОВС на должность наводчика противотанкового орудия.

Корреспондента проводили ночью, насовав ему в сумку подарков: трофейных зажигалок, пистолет «вальтер», консервов и флягу с пристегнутым к ней плоским стаканчиком.

* * *

В первый же час боя из донесений комбатов Исаков понял, что дальше Толутино пехота не пошла: потеряли темп, побоялись отдать деревню, захваченную первым рывком. Конечно, в бою подразделения перемешались, нужно время, чтобы их снова собрать, организовать должный порядок. Он это понимал, но задача ему ставилась шире — вырезать у противника изрядный кусок шоссе, чтоб ни обойти, ни объехать.