Еще пять минут назад он ни о чем другом не думал, как о том, чтобы доложить по команде о случившемся и отбыть в санчасть. Теперь же, в связи с глухим протестом, вызванным словами командира полка, в душе его зрело решение сделать что-то такое, противоречащее тому, о чем думает Исаков.

«На свой аршин меряет. Пусть не думает, что все такие…» Но четко оформившейся мысли насчет того, как следует поступить, еще не сложилось, и Сергеев сказал:

— Я думаю, можно вызвать в штаб адъютанта второго батальона Тупицина и командира взвода из противотанковой батареи. Там без них обойдутся, тем более, что второй вообще еще не у должности. На первых порах сойдут…

— Там-то обойдутся, да я не обойдусь. Разве они потянут такой штаб? В штабной работе ни один из них ни в зуб ногой, их надо не меньше как две недели натаскивать, пока освоятся…

— Что ж, будем натаскивать…

— Да кто, кто будет натаскивать, когда?! «Будем»… Мне с ними валандаться некогда. Полк ждать не будет. Сейчас звоню генералу, пусть делают что хотят, а без штаба я не могу… Попрошу вас, будете ехать в санбат, заверните в штадив, доложите положение…

— Да с чего вы взяли, что я поеду, товарищ подполковник?

Это решение пришло к Сергееву как-то неожиданно, быстро, как вспышка света, но он с радостью осознал, что оно будет самое верное.

Исаков круто обернулся к нему, уставясь долгим немигающим взглядом, и Сергеев подумал, что глаза у подполковника в этот момент очень похожи на птичьи — такие же круглые, невыразительные, а сам он даже жалок, несмотря на «шпалы» в петлицах.

— Вот как. Ну что ж, распорядитесь, вызывайте кого нужно, не возражаю. Будете писать донесение, укажите, что штаб остался без командиров! — Исаков вдруг доверительно дотронулся до раненой руки Сергеева: — А сможете? Не подведете? Мне ведь без вас, голубчик, никак… — На губах его появилась улыбка, более похожая на гримасу виноватого человека, но он тут же прогнал ее со своего лица. — Я вам очень буду обязан…

Словно боясь, что может растрогаться и тем проявит простые бесхитростные чувства, которых придется потом стыдиться, Исаков стремительно покинул палатку.

«В сущности, слабый, безвольный человек, — подумал о нем Сергеев, чувствуя, как с души спадает какая-то тяжесть. — Растерялся, всего боится… Однако кого же взять писарем?»

В данный момент писарь, толковый писарь, который мог бы не только исполнить под диктовку донесение, но и вычертить схему, нанести на карту обстановку, был для Сергеева более важен, чем иной помначштаба. Для проверки в батальоны он может послать любого незанятого командира, а за переписку не усадишь — обидится.

Прежние писари отлично знали свое дело, почти самостоятельно вели переписку, собирали в подразделениях сведения по боевому и численному составу, вели отчетность, свободно владели формой приказов, приказаний, распоряжений, а форме в штабной практике отводится не последнее место. Командирам, по сути, оставалось, только подписывать донесения, сводки, рапорты, приказы… Недаром ходила притча, что в мирное время полком командуют писари, а не командир, потому что они лучше знают положение дел, лучше знают людей, кто на что способен…

На память пришла ночь перед войной, в лагерях. Сергеев тогда одурел от работы и попросил часового полить воды на голову. А ведь тот парень говорил, что он художник и умеет чертить. Вот только жив ли он?

Сергеев взялся за телефон. Он не мог припомнить ни фамилии, ни внешности этого бойца, тогда не думалось, что это может пригодиться, и теперь надеялся, что в батальоне подскажут. Должны же они знать своих людей…

Так решилась судьба Крутова. Его прямо из боя вызвали в штаб полка. Он помог дойти до эвакопункта ослабевшему Кракбаеву, донес его винтовку, пожелал ему выздоровления и с тяжелым сердцем подался в штаб.

Сколько народу гибнет! Раненых везут на подводах, ведут под руки, некоторые идут сами, а вот убитых никто не подбирает, они лежат там, где скончались. В тылу народу ходит много больше, чем находится на передовой, никто не бережется, все надеются на авось, а в результате попадают под осколки мин и снарядов. Как-то бы надо не так. А как? Крутов не мог понять, в чем тут дело: в слабой ли организованности или в чем другом. Просто при виде убитых, при виде крови, которой льется так много, у него всякий раз больно сжималось сердце: неделя боев, а в полку не остается и половины людей. Эдак и воевать скоро будет некому!

Он знал, что многим из тех, кто снует в Толутино и обратно, делать там нечего, что гонит их туда не боевая необходимость, а любопытство, желание поживиться трофеями — едой, выпивкой, барахлишком, какой-нибудь диковинкой, вроде завинчивающейся пластмассовой коробочки из-под масла, в которой удобно носить махорку, или зажигалки. Люди почему-то так падки до всего чужого. Ну, достать автомат — это понятно, всякому лестно: убил фрица, забрал оружие. Это не каждому удается. Но рисковать жизнью из-за какой-то фляжки или масленки глупо. И все-таки многие лезут, а враг этим пользуется, бьет…

Посреди этих грустных размышлений пришло воспоминание об Иринке: как давно нет от нее вестей! С тех пор как вышли из укрепрайона, почта не работает, ни написать кому, ни ответ получить. В любой момент может убить, ранить, а она и знать не будет. Пошлет письмо, может, мысленно наговорит ему самых хороших слов, а его уже не будет в живых. Страшно даже думать об этом…

Он попытался представить ее лицо, но черты почему-то всплывали словно в тумане, и сердце тревожилось не по ней. Где-то глубоко, будто присосавшись, оставалась другая боль. В эти дни все чувства притупились: не думается ни о любви, ни о прежней жизни. Сейчас, как и у всех в эту трудную осень, когда смерть так широко шагает по земле, сердце занято другим — там накрепко поселилась тревога за судьбу Родины. Россию надо спасать! В этой короткой фразе все — остальное второстепенно. Вот почему непростительно расточительство людских жизней ни для командиров, ни для самых бойцов, которые играют с опасностью…

— Где ты так долго болтался? — сердито спросил Сергеев. — Вызвали, так надо бегом.

Сергеев был раздражен, к тому же его донимала боль, и он ходил по палатке, баюкал руку. И без того длинное лицо осунулось, под глазами залегли темные полукружья, на щеках, скулах, подбородке желтые пятна озноба перемежаются с бледной синевой.

Зазуммерил телефон, Сергеев схватил трубку: «Да, слушаю!» Минуты полторы слушал, потом закричал:

— Да у вас голова есть? Видите что надо, так делайте! Не ищите нянек, решайте сами… — Он бросил трубку, поморщился: — Ах, черт… — и стал раскачивать руку. — Приучили каждый шаг согласовывать, а теперь хоть за руку води. Ну ладно, подходи, Крутов, садись. Будешь с этого дня работать в штабе. Видишь какое дело — один остался. Бери бумагу, пиши: «Противник силами 161 пд обороняет Некрасово…» Учти, первым пунктом всегда надо указывать, что делает противник, а уж потом о своих войсках, — поучал он Крутова. — Запоминай…

— Там у него с десяток танков подошло, — сказал Крутов.

— Мы же указываем: контратака проводилась силой до батальона с танками…

— Эти в бою не участвовали. Когда бой шел, они на шоссе перед Некрасовкой стояли.

— Откуда знаешь? Видел?

— Видел. Мы от них метрах в трехстах за изгородью лежали. С пулеметом…

— Тогда давай, пиши, — согласился Сергеев. — Штабник должен все видеть, все замечать. На то он и штабник…

В отдельных местах Сергеев излагал Крутову только суть дела, предоставляя ему возможность формулировать мысль своими словами. Для контроля он нет-нет да заглядывал ему через плечо.

Крутов писал: «3 сб при поддержке артиллерии отразил вражескую контратаку. Убито до 100 немцев…»

— Стоп! Откуда тебе известно, что это были немцы? А может, итальянцы или финны? Пиши: до ста гитлеровцев… Военный язык не терпит неопределенности, двоякого толкования. — И, без перехода, неожиданно: — Тупицина знаешь?

— Так точно, знаю! — ответил Крутов.