Совсем другими были первые национальные проявления у народов, чья национальность еще не выкристаллизовалась из бесформенности этнического сознания, чей язык еще не перерос диалектную стадию, через которую прошли все европейские языки прежде, чем стать литературными, чьи крестьянские классы не пустили глубоких корней на собственной национальной земле и не исчерпали всех возможностей освобождения и кому, вследствие этого, их национальная особенность гораздо больше казалась интимным частным качеством, внутренне присущим самой их индивидуальности, чем делом общественного значения и развития цивилизации.[531] Если эти народы хотели сравняться в национальной гордости с западными нациями, то за невозможностью предъявить ни своей территории, ни государства, ни исторических достижений они могли указывать лишь на самих себя, и это значило в лучшем случае — на свой язык (словно бы язык сам по себе уже был достижением), а в худшем — на свою славянскую, или германскую, или Бог знает какую душу. Однако в век, наивно полагавший, что все народы практически являются нациями, едва ли оставался иной путь притесняемым народам Австро-Венгрии, царской России или балканских стран, где не существовало условий для реализации западного национального триединства: народ — территория — государство, где многие века постоянно менялись границы и разные группы населения пребывали в состоянии более или менее непрерывной миграции. Там накопились массы людей, не имевших ни малейшего понятия о patria и патриотизме, об ответственности за обычную ограниченную местную общину. Отсюда и шла обеспокоенность «поясом смешанного населения» (Макартни), простиравшимся от Балтики до Адриатики и наиболее отчетливо выраженным в Австро-Венгерской монархии.

Из этой обстановки беспочвенности вырос племенной национализм. Он широко распространился не только среди народов Австро-Венгрии, но и, пусть на более высоком уровне, среди злосчастной интеллигенции царской России. Беспочвенность, неукорененность были истинным источником того «повышенного племенного сознания», которое фактически означало, что представители этих народов не имели своего определенного дома, но чувствовали себя дома всюду, где случилось жить другим представителям их «племени». «Это наша особенность… — говорил Шёнерер, — что мы тяготеем не к Вене, а к любому месту, где могут жить немцы».[532] Отличительным признаком пандвижений было то, что они никогда даже и не пытались достичь национального освобождения, но в своих экспансионистских мечтаниях сразу переступали узкие рамки национального сообщества и провозглашали народную общность, которая должна оставаться политическим фактором, даже если ее сочлены были бы рассеяны по всей земле. Подобным образом, в противоположность истинным национально-освободительным движениям малых народов, всегда начинавшим с углубления в национальное прошлое, пандвижения не задерживались на изучении истории, но переносили основу своей народной общности в будущее, по направлению к которому предлагалось маршировать движению.

Племенной национализм, распространившийся среди всех притесняемых национальностей Восточной и Южной Европы, развился в новую форму организации — пандвижения — у тех народов, которые сочетали наличие определенного национального дома, своей территории, как Германия и Россия, с большим числом рассеянных за границей сторонников воссоединения, — у немцев и славян.[533] В отличие от заморского империализма, который довольствовался относительным превосходством, национальной миссией или бременем белого человека пандвижения начинали с абсолютных притязаний на избранность. Национализм часто описывали как эмоциональный суррогат религии, но только трайбализм пандвижений предложил новую религиозную теорию и новое понятие святости. Вовсе не религиозное предназначение и положение царя в православной церкви привело русских панславистов к утверждению христианской сущности русского народа, этого, по мысли Достоевского, народа-богоносца, «святого Христофора среди народов», вносящего Бога прямо в дела мира сего.[534] Именно из-за претензий быть «истинно божественным народом новых времен»[535] панслависты забросили свои ранние либеральные устремления и, несмотря на сопротивление правительства и иногда даже преследования, стали стойкими борцами за Святую Русь.

Австрийские пангерманисты предъявляли сходные притязания на божественное избранничество, даже если они, тоже имея похожее либеральное прошлое, оставались антиклерикалами и становились антихристианами. Когда Гитлер, сознававший себя учеником Шёнерера, заявлял во время последней мировой войны: «Всемогущий Бог создал нашу нацию. Мы защищаем Его дело, защищая самое ее существование»,[536] то ответ с другой стороны, от последователя панславизма, был равно верен общему типу: «Немецкие изверги не только наши враги, но и враги Божьи».[537] Эти недавние формулировки не были порождены сиюминутными пропагандистскими потребностями, и фанатизм этого рода — не просто злоупотребление религиозным языком. За ними стоит настоящая теология, которая дала толчок ранним пандвижениям и сохранила значительное влияние на развитие современных тоталитарных движений.

Наперекор иудео-христианской вере в божественное происхождение Человека, пандвижения проповедовали божественное происхождение собственного народа. Согласно им, человек, неизбежно входя в какой-то народ, обретал свое божественное происхождение только косвенно, через членство в народе. Индивид тем самым имеет божественную ценность только постольку, поскольку принадлежит к народу выделенному, отмеченному своим божественным происхождением. Индивид теряет эту ценность всякий раз, когда решает переменить свою национальность, ибо в таком случае он рвет все связи, через которые был наделен дарами божественного происхождения, и падает, так сказать, в метафизическую бездомность. Политическая выгода такого построения двойная. Оно делало национальность постоянным качеством, которое больше не могла поколебать история, что бы ни происходило с данным народом: эмиграция, завоевание, рассеяние. Но ближайшая выгода состояла в том, что при абсолютном противопоставлении божественного происхождения одного своего народа всем другим небожественным народам исчезали всякие различия (будь то социальные, экономические или психологические) между отдельными членами этого народа. Божественное происхождение превращало народ в однородную «избранную» массу высокомерных роботов.[538]

Ложность этой теории очевидна так же, как и ее политическая полезность. Бог не создавал ни людей, происхождение которых ясно из факта размножения, ни народов, которые появились как результат человеческой организации. Люди неравны по природному происхождению, по разной организации и судьбе в истории. Их равенство есть лишь равенство прав, т. е. равенство человеческого назначения; однако за этим равенством человеческого назначения стоит, согласно иудеохристианской традиции, другое равенство, воплощенное в идее единого общего происхождения вне человеческой истории, вне человеческой природы и назначения — общего происхождения в мифическом неопределенном человеке, который один сотворен Богом. Это божественное происхождение есть та метафизическая идея, на которой может быть основано политическое равенство в человеческом предназначении — утвердить человечество на земле. Позитивизм и прогрессизм XIX в. извратили это назначение человеческого равенства, когда они пробовали доказывать недоказуемое, будто люди равны по природе и различаются только историей и обстоятельствами, так что их можно уравнять не по правам, а по условиям жизни и образованию. Национализм со своей идеей «национальной миссии» извращал национальное понятие о человечестве как семье наций и превращал его в иерархическую структуру, где различия, обусловленные историей и организацией, были ложно перетолкованы как различия между людьми, кроющиеся в природном происхождении. Расизм, который отрицал общее происхождение человека и общую цель устроения человечества, ввел понятие божественного происхождения одного народа в противоположность всем другим, тем самым окутывая псевдомистическим туманом божественной вечности и завершенности бренные и переменчивые результаты человеческих усилий.