195

Писательница и переводчица Татьяна Львовна Щепкина-Куперник вспоминала, что учась в киевской гимназии, очень любила слушать, как люди нецензурно выражают свои мысли и чувства.

Об этом узнал ее знакомый корнет, ухаживавший за юной гимназисткой. Однажды, гуляя, он сказал:

— Танечка! Вы знаете, есть на пристани один грузчик. Он так великолепно изъясняется бранными словами, что невозможно его не заслушаться. У него это выходит поэтически вдохновенно. Не хотите ли послушать?

Татьяна Львовна охотно согласилась.

И вот они спустились к пристани на Днепре.

Корнет отыскал среди обедающих рабочих «поэта», попросил его подойти к барышне и протянув ему целковый, сказал:

— Слушай, голубчик. Вот барышня желает удостовериться, как прекрасно ты умеешь выражаться. Покажи-ка, пожалуйста, на что ты способен.

Мужик почесал затылок. Повертел в руке целковый. Вновь почесал затылок. И, возвращая деньги корнету, сказал:

— Извините, барин. За деньги ругаться не могу…

196

Однажды на званом обеде у императрицы Марии Федоровны в Павловске Крылов Иван Андреевич оказался рядом с Василием Андреевичем Жуковским.

Крылов, любивший по обыкновению своему сытно поесть, не отказывался ни от одного блюда.

— Да откажись хоть раз, Иван Андреевич, — шепнул ему Жуковский.

— Зачем это?

— Дай императрице возможность попотчевать тебя.

— А ну как не попотчует! — ответил Крылов и с еще большим усердием взялся за еду…

Нередко после посещения таких обедов окружающие обращались к Ивану Андреевичу со словами зависти, что он побывал у знатных особ, попробовал всевозможных разносолов, которые готовили царские повара.

На это Иван Андреевич откликался довольно солидной тирадой:

— Что царские повара! С обедов этих никогда сытым не возвращался Я ведь тоже так думал: закормят во дворце. Первый раз поехал и не стал дома ужинать. А вышло что? Убранство, сервировка — это действительно красота. Сели за стол. Суп подают. А на донышке зелень какая-то, морковка и все на мели стоит, потому как супу-то самого только лужица. Ей Богу, пять ложек всего набрал. Сомнение взяло: может, нашего брата писателя лакеи обносят? Смотрю — нет, у всех такое же мелководье. А пирожки? Не больше грецкого ореха. Захватил я два, а камер-лакей уж удирать норовит. Попридержал я его за пуговицу и еще парочку снял. А потом дошли до рыбы. Рыба хорошая — форель. За рыбой пошли французские финтифлюшки. Как бы горошек опрокинутый, студнем облицованный, а внутри и зелень, и дичи кусочки, и трюфелей обрезочки — всякие остаточки. На вкус недурно. Хочу второй горшочек взять, а блюдо-то уже далеко. Что же это, думаю, такое? Здесь только пробовать дают? Добрались до индейки. Не плошай, Иван Андреевич, здесь мы отыграемся. Подносят. Хотите верьте или нет — только ножки и крылушки на маленькие кусочки обхромленные лежат, а самая-то птица под ними припрятана, и неразрезанная пребывает. Хороши молодчики! Взял я ножку, обглодал и положил на тарелку. Смотрю кругом. У всех по косточке на тарелке. Пустыня пустыней. Припомнился Пушкин покойный: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?» И стало мне грустно-грустно, что чуть слеза не прошибла… А тут вижу — царица-матушка печаль мою подметила и что-то главному лакею говорит и на меня указывает… И что же? Второй раз мне индейку принесли. Низкий поклон я царице отвесил — ведь жалованная. Хочу брать, а птица так нерезанная и лежит. Нет, брат, шалишь — меня не проведешь: вот так нарежь и сюда принеси, говорю камер-лакею. Так вот фунтик питательного и заполучал. А все кругом смотрят — завидуют. А индейка-то совсем захудалая, благородной дородности никакой, жарили спозаранку и к обеду, изверги, подогрели!

А сладкое? Стыдно сказать… Пол-апельсина! Нутро природное вынуто, а взамен желе с вареньем набито. Со злости с кожей я его и съел! Плохо царей наших кормят — надувательство кругом. А вина льют без конца. Только что выпьешь, — смотришь, опять рюмка стоит полная. А почему? Потому что придворная челядь потом их распивает.

Возвращаюсь домой голодный-преголодный. Как быть? Прислугу отпустил, ничего не припасено… Пришлось в ресторацию ехать. А теперь, когда там обедать приходится, ждет меня дома всегда ужин. Приедешь со званого обеда, выпьешь рюмочку водки, как будто вовсе и не обедал…

197

С Григорием Ивановичем Коноваловым мы встречались почти всегда, когда он приезжал из Саратова в Москву.

Так было и на сей раз. Он позвонил мне и сказал, что остановился в гостинице «Москва» в своем номере, куда приглашает меня.

Через час я был в гостинице.

Постучался в нужный номер.

Открылась дверь. В дверях Григорий Иванович. В трикотажном синем костюме, в клетчатых тапочках.

Улыбается:

— В избу-то проходи… Кофейку похлебаем.

— Все играешься, Григорий Иванович?

— Потому и живу…

И вот мы за столом.

Беседуем.

И неожиданно он говорит:

— А я ведь уже больше не секретарь.

— Это почему же?

Помолчав, Григорий Иванович в типичной для себя ироничной манере сказал:

— Да не так выступил. А надо было так.

— Где и как?

— Намедни у Прокушева в издательстве «Современник» было заседание редсовета. Был и я. Сидел, слушал. А тут Юрий Львович возьми и обратись ко мне: «Может, выступишь, Григорий Иванович?!» А я чего ж, и выступлю. Встал и говорю: «Народ пережил свое правительство». И все… Теперича я не секретарь. Не так, говорят, выступил. А надо было так…

198

Известный драматург Леонид Антонович Малюгин, автор пьесы «Старые друзья» и сценариев к кинофильмам «Поезд идет на восток», «Доброе утро», рассказывал, как во время войны он встретил Евгения Львовича Шварца в Москве и предложил тому вместе пойти в Комитет по делам искусств, чтобы узнать, почему задерживают разрешение на постановку пьесы Евгения Львовича «Одна ночь». Правда, не дожидаясь этого разрешения, пьесу уже репетировали в Лениградском Большом драматическом театре им. А.М.Горького, где Малюгин работал заведующим литературной частью.

В комитете их принял театральный начальник и долго рассказывал о блокаде Ленинграда. Потом заявил, что пьеса о блокаде должна быть исполнена в жанре монументальной эпопеи, не так, как написана «Одна ночь». В ней, говорил он, нет героического начала, герои пьесы люди обычные, маленькие. Да и сам мир этих людей, как и «шутки в условиях осажденного города» товарища Шварца вряд ли кому интересны.

— Я возражал, — вспоминал Малюгин. — Но начальник не внял моим возражениям. Вернул пьесу Шварца. Мне же дал другую со словами: «Вот как надо писать», обязательно обратитесь к ней…

Когда вышли из Комитета, Леонид Антонович спросил: — А чего же вы молчали, Евгений Львович?

— Спорить с ним все равно, что с репродуктором. Сколько ему не говорите, он все равно будет продолжать свое. И обратите внимание, он нам рассказывал о Блокаде Ленинграда, словно мы ее не нюхали, а приехали из Калифорнии.

Потом неожиданно спросил:

— Леонид Антонович, если не секрет, что за пьесу он вам рекомендовал? Покажите-ка образец, по которому нам следует равняться?!

Пьеса называлась «Власть тьмы».

— Это что же, пьеса Льва Николаевича Толстого?

— Да нет. Автор другой.

Под одноименным названием скрывалась «поделка» ремесленника о захвате Ясной Поляны немцами. Открывалась пьеса списком «действующих лиц» и «действующих вещей», среди которых были халат Толстого, его же туфли и тому подобное.

— Это же находка! — улыбнулся Шварц. — А не написать ли мне пьесу об Иване Грозном под названием «Дядя Ваня»?!..