Зал дружно согласился с поэтом.

Светлов повернулся к Бровке:

— Я не нарушаю регламента? Не самовольничаю при ведущем?

— Мишка, давай! — улыбнулся в ответ Петрусь Бровка…

К когда через несколько минут Светлов вновь оказался на сцене, зал дружно начал скандировать:

— Миш-ка, да-вай!

Продолжалось это скандирование до тех пор, пока улыбавшийся все это время Светлов не раскрыл тетрадь.

И в притихшем зале зазвучали слова признания в любви собравшимся в зале.

— К сожалению, признался Сартаков, — самого стихотворения я не запомнил.

Я же пытался найти это стихотворение, потому как считал, что рассказ Сергея Сартакова композиционно не будет завершен.

Пришел на помощь приятель, подсказавший:

— А ты возьми сборник воспоминаний о Светлове. Кажется, там кто-то из друзей поэта вспоминал об этом вечере в Глубоком и приводил по памяти стихотворение, написанное по просьбе девочки и прочитанное под клич: «Мишка, давай!»

И верно. В своих воспоминаниях Яков Айзикович Хелемский так воспроизвел это стихотворение Светлова.

Я в Глубоком сроду не был,
Этим шляхом не шагал.
Белорусским этим небом
Я впервые задышал.
Я клянусь при этих звездах
Вам в кругу моих родных —
Будет в легких биться воздух
Комсомольских лет моих.
Я себя в пути далеком
Буду чувствовать легко,
На любой горе высокой
И в Глубоком глубоко.
Что я вижу в человеке?
Он мне близок, он родня.
Я поэт! Я ваш навеки!
Обнимите же меня.

218

Выступая на I Всесоюзном съезде советских писателей 21 августа 1934 года, Илья Григорьевич Эренбург, в частности, говорил: «Нельзя подходить к работе писателя с меркой строительных темпов. Я вовсе не о себе хлопочу. Я лично плодовит, как крольчиха, но я отстаиваю право слонихи быть беременной дольше, нежели крольчиха.

Когда я слышу разговоры — почему Бабель пишет так мало, почему Олеша не написал в течение стольких-то лет нового романа, почему нет новой книги Пастернака и т. д., — когда я слышу это, я чувствую, что не все у нас понимают существо художественной работы. Есть писатели, которые видят медленно, есть другие, которые пишут медленно. Это не достоинство и не порок — это свойство, и нелепо трактовать таких писателей как лодырей или как художников, уже опустошенных».

В справедливости слов Ильи Оренбурга убеждает диалог, который произошел однажды между молодым преуспевающим беллетристом и Юрием Карловичем Олешей.

— Мало вы пишете, Юрий Карлович, — сказал плодовитый молодой литератор Олеше. — Все, что вы написали, я могу прочитать за одну ночь.

Олеша тут же отпарировал:

— А я за одну ночь могу написать все, что вы написали…

219

Запомнился еще один рассказ Льва Абрамовича Кассиля о Маяковском. Речь велась о воспитании литературного вкуса, какой старался привить своему юному другу Владимир Владимирович.

Как-то Маяковский услышал чтение Кассиля вслух. Тот читал «Контрабандистов» Эдуарда Багрицкого. Читал с вдохновением, потому что стихи этого поэта ему очень нравились. Помните: «Ай, Черное море — вор на воре…»

Кассиль читал:

Вот так бы и мне
В налетающей тьме
Усы раздувать на корме,
Да видеть звезду
Над бугшпритом склоненным,
Да голос ломать
Черноморским жаргоном,
Да слушать сквозь ветер,
Холодный и горький
Мотора дозорного
Скороговорки!..

— Нравится? — спросил Владимир Владимирович. — Очень, — ответил я.

— Гимназист, — небрежно вымолвил Маяковский. И уже с пафосом: — Боже мой! Какой же вы еще гимназист, Кассильчик!

— Это почему же гимназист? — обиделся я. — Разве только гимназистам нравится Багрицкий?

— Да поймите же… — Маяковский говорит уже спокойно. — Гимназистам всегда нравились всякие эти флибустьеры, кондотьеры, вся эта завозная романтика на фейерверочном пшике. А между тем все это уже до одури описано. И немного даже лучше, как, например, у Гумилева. Что же выходит? Не свое это все у поэта. Не свой дом, не своя мебель, а какая-то взятая напрокат. Неинтересно все. И зря вам это все нравится. Словом, стихи для гимназистов…

И тут же цитирует:

Вот так бы и мне
В налетающей тьме
Усы раздувать,
Развалясь на корме…

— Это так сказать, мечта поэта, — иронично произносит Маяковский и читает дальше:

Иль правильней, может,
Сжимая наган, За вором следить,
Уходящим в туман..!

— Ну, как? Недурненькое сочиненьице для советского поэта: даже не знает, с кем ему быть, с контрабандистами на шаланде или с пограничниками на дозорном катере. И вы верите ему? Думаете, что Багрицкому не ясно, с кем ему быть? У него же друзья чекисты! Это у него поза от «ХЛАМа». Было у них на «Юго-западе» такое заведение, вроде балагана или театрика: Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты — ХЛАМ. Вот этот «хлам» он никак не может вымести из своих стихов. Интересничает! А ведь очень талантлив! Может же писать! Помните, как у него здорово в «Думе про Опанаса»?!

И он с ощущением серьезности прочитал:

Жеребец поднимет ногу,
Опустит другую,
Будто пробует дорогу,
Дорогу степную.

— Это то, что гимназистам не нравится, — сказал Владимир Владимирович, — а вам пусть нравится именно этот Багрицкий…

220

В одном из сельских клубов, где последние годы чаще всего выступал поэт Николай Иванович Тряпкин, проходила его встреча с местными жителями. И он читал свои стихи, среди которых прозвучало и это:

А жизнь прошла. Закончены ристанья.
Исправим печь. И встретим холода.
И только смутный гул воспоминанья
Проходит вдруг по жилам иногда.
Он пронесется там, как в шахтах воды.
Промчится гул и снова забытье.
И перед давним сумраком природы
Горит свеча — окошечко мое.

И тут из зала ему пришла записка: «Почему вы все на что-то намекаете, но не отвечаете на все вопросы, какие ставит жизнь перед людьми?».

Прочитав записку, Николай Иванович улыбнулся:

— Милый автор этого послания, если бы я мог ответить на все вопросы, то я бы не читал вам стихи и не находился бы в этом зале.