Новые города, хотя они и имели некоторую долю самоуправления, не обладали теми же традициями, что и старые города. Граждане этих городов были не однородного происхождения, но являлись выходцами из всех частей Греции. Это были в основном авантюристы типа конкистадоров или поселенцев в Иоганнесбурге, неблагочестивые пилигримы, подобные ранним греческим колонистам или пионерам Новой Англии. Следовательно, ни один основанный Александром город не представлял собой сильной политической единицы. Это было удобством с точки зрения царской власти, но слабостью в смысле распространения эллинизма.

Влияние негреческой религии и предрассудков на эллинистический мир было в основном, но не целиком, плохим. Этого могло не случиться. У евреев, персов и буддистов были религии, определённо стоявшие на более высоком уровне по сравнению с общераспространённым греческим политеизмом, и их могли бы с пользой изучать даже лучшие философы. К несчастью, именно вавилоняне и халдеи в наибольшей степени поразили воображение греков. Прежде всего впечатляла их баснословная древность; их священные рассказы уходили в прошлое на целые тысячелетия и претендовали на то, что они ещё на многие тысячелетия старше. Имелась и подлинная мудрость: вавилоняне могли более или менее верно предсказывать затмение солнца задолго до того, как смогли это делать греки. Но то была только основа для восприятия, а воспринимались главным образом астрология и магия. «Астрология, — говорит профессор Гилберт Маррей, — охватила эллинистический ум, словно некая новая болезнь, охватывающая народ какого-нибудь отдалённого острова. Могила Озимандия, как её описывает Диодор, была покрыта астрологическими символами; могила Антиоха I, которая была обнаружена в Коммагене, — такова же. Для царей было естественно верить, что звёзды покровительствуют им. Но каждый был готов воспринять заразу»[184]. Кажется, впервые научил греков астрологии во времена Александра халдеец по имени Берос, который вёл обучение в Косе и, согласно Сенеке, «толковал Бела». «Это, — говорит профессор Маррей, — должно означать, что он перевёл на греческий язык „Око Бела“, трактат на семидесяти табличках, найденный в библиотеке Ассурбанипала (686–626 годы до н. э.), но составленный для Саргона I в III тысячелетии до н. э.»[185].

Как мы увидим, большинство даже лучших философов стало верить в астрологию. Это повлекло за собой — поскольку астрология считала, что будущее можно предсказать, — верование в необходимость или в судьбу, которое можно было противопоставить широко распространённой вере в фортуну. Несомненно, что большинство людей верило и в то и в другое, совершенно не замечая их несовместимости.

Общее смешение должно было привести к разрушению морали, даже больше чем к интеллектуальной расслабленности. Неуверенность, длящаяся целые века, в то время как с ней может совмещаться высшая степень святости у немногих, пагубна для прозаической повседневной добродетели респектабельных граждан. Казалось, нет смысла быть экономным, раз завтра все ваши сбережения могут быть растрачены по-пустому; нет никаких преимуществ в том, чтобы быть честным, поскольку тот человек, в отношении к которому вы её проявляете, обязательно обманет вас; незачем упорно придерживаться какого-либо убеждения, ибо все убеждения не имеют значения или шансов на устойчивую победу; нет доводов в пользу правдивости, так как только гибкое приспособленчество помогает сохранить жизнь и состояние. Человек, чья добродетель лишена иного источника, кроме чисто земной осторожности, в таком мире станет авантюристом, если у него есть смелость, а если её нет, будет стремиться остаться незаметным как робкий приспособленец.

Менандр, который жил в то время, говорил:

Много случаев я знавал,
Когда люди, по природе не мошенники,
Становились таковыми из-за неудач, по принуждению.

Это суммирует моральный характер III века до н. э., за вычетом нескольких исключительных людей. Даже среди этих немногих надежда уступила место страху; целью жизни скорее было избежать несчастья, чем достичь какого-либо реального блага.

«Метафизика отступает на задний план; теперь индивидуальная этика становится самой важной. Философия более не является факелом, который ведёт за собой немногих бесстрашных искателей истины; вернее, это карета скорой помощи, следующая в кильватере борьбы за существование и подбирающая слабых и раненых»[186].

Глава XXVI. КИНИКИ И СКЕПТИКИ

Отношение людей выдающегося ума к современному им обществу было весьма различным в разные времена. В иные, счастливые эпохи они в целом находились в гармоничном согласии с окружающей средой, несомненно, предлагая такие реформы, какие казались им необходимыми, но вряд ли будучи уверенными, что их предложения будут приветствоваться, и относясь с симпатией к тому миру, в котором им приходилось жить, даже если он оставался нереформированным. В другие времена они были революционерами, считающими, что нужны коренные изменения; но они ожидали, что — частично в результате их пропаганды о необходимости этих изменений — эти изменения будут осуществлены в ближайшем будущем. Были и такие времена, когда они приходили в отчаяние от окружающего мира и чувствовали, что, хотя сами и знают, что нужно, нет надежды на осуществление этого. Подобное настроение легко переходит в более глубокое отчаяние, которое рассматривает жизнь на земле как плохую по самой своей сущности и надеется на благо лишь в будущей жизни или в некоем мистическом преображении.

Бывали такие эпохи, когда все эти разнообразные взгляды разделялись различными современниками. Посмотрите, например, на начало XIX века. Гёте — удовлетворён, Бентам — реформист, Шелли — революционер, а Леопарди — пессимист. Но в большинстве случаев среди крупных, выдающегося ума мыслителей преобладало какое-нибудь одно настроение. В Англии при Елизавете и в XVIII веке их удовлетворяло существующее положение вещей; во Франции они стали революционерами около 1750 года; в Германии с 1813 года они были националистами. В период господства церкви, с V по XV век, существовал определённый конфликт между тем, во что теоретически верили и что фактически чувствовали. Теоретически мир был юдолью печали, подготовкой, исполненной бед, к грядущему миру.

Но на практике сочинители книг, будучи почти все духовными лицами, не могли не преисполниться радостью при виде государства церкви. У них были возможности для такой обширной деятельности, какую они считали полезной. Поэтому они разделяли умонастроения правящего класса, а не людей, которые чувствовали себя изгнанниками в чуждом им мире. Это является частью любопытного дуализма, который характерен для средних веков, — дуализма, происходящего из того факта, что церковь, хотя и основывающаяся на веровании в потусторонний мир, была самым важным институтом посюстороннего мира.

Психологическая подготовка к восприятию учения христианства о потустороннем мире начинается в эллинистический период и связана с упадком городов-государств. Ко времени Аристотеля греческие философы, хотя они и могли жаловаться на всякие невзгоды, в основном не предавались мировой скорби и не чувствовали себя политически бессильными. Временами они могли принадлежать к партии побеждённых, но если и так, то поражение их зависело от случайностей борьбы, а не от неизбежного бессилия мудреца. Даже те, кто, как Пифагор и Платон, находясь в определённом настроении, осуждали внешний мир и искали убежища в мистицизме, — и они имели практические планы превращения правящих классов в святых и мудрецов. Когда политическая власть перешла в руки македонцев, греческие философы (что было вполне естественно) отошли от политики и посвятили себя в большей мере проблемам индивидуальной добродетели или спасения. Они больше не спрашивали: как могут люди создать хорошее Государство? Вместо этого они спрашивали: как могут люди быть добродетельными в порочном мире или счастливыми в мире страданий? Изменение, правда, было делом степени; такие вопросы задавались и раньше, и позднейшие стоики одно время опять занялись политикой — политикой Рима, а не Греции. Но изменение было тем не менее реальным. За исключением ограниченного промежутка в течение римского периода стоицизма, мировоззрение тех, кто думал и чувствовал серьёзно, становилось всё более и более субъективным и индивидуалистическим, до тех пор пока, наконец, христианство не стало проповедовать личное спасение, что вдохновило миссионерское рвение и создало церковь. До тех пор пока этого не случилось, не было института, которому философ мог бы предаться всем сердцем, и поэтому не было соответствующего выхода его законной жажды власти. По этой причине философы эллинистического периода были более ограниченными как человеческие существа, чем те люди, которые жили тогда, когда города-государства могли ещё внушать преданность. Они всё ещё мыслят, потому что не могут не мыслить, но они редко надеются на то, что их мысли, идеи принесут плоды в деловом, практическом мире.