А в сенях негромкий стук. Будто где-то вдали птица дятел сук долбит: тук-а-тук, тук-как-тут.
А тут как тут входит в избу старушка, такая собой старенькая, только что мохом не поросла. Как корявый сук согнутая, как прошлогодний лист сморщенная. Высоким посошком подпирается, во все стороны озирается, увидела Ивашку, спрашивает:
— Это откуда такой? Не видела я у тебя, Любаша, малых деточек. Такого большого не в лесу ли нашла?
— Не в лесу, а на дороге. На ихнее село дружинники напали, его сестрицу Аннушку выкрали, он за ней бежал.
— Это случается, — сказала старушка. — Это не с одной с ней такая беда. Уж это так положено. Князья-то наши меж собой беспрестанно дерутся — им от того честь и слава, а нам погибель. Жгут и грабят и людей полонят. Во всех концах земли наши девушки стонут. На Хвалынском море плачут, в Сурожи руки ломают, в далёком Царьграде от тоски сохнут. От своей земли отторгнуты, в чужие края проданные.
От этих слов Ивашка залился слезами, а тётка Любаша сердито прикрикнула:
— Что ты такое говоришь, бабушка! Чем ребёнка утешить, ты его пугаешь.
— Я утешу, утешу, — залепетала бабушка. — Я же не со зла. Глупый язык нечаянно сболтнул.
Улыбнулась беззубым ртом, весёлым голосом заговорила:
— Не со всеми такая беда случается, иные, бывает, и домой ворочаются. Не все девушки в заморские страны проданы на века, другие-то дома живут. И меня в младые годы в плен брали, да недолго держали. Ты не сомневайся — найдётся твоя Аннушка. Найдёшь её, об ратно выкрадешь. Чего проще!
— Да разве тебя брали в плен? Я что-то и не слыхала, — сказала тётка Любаша.
— Где тебе слыхать было? Тому уж лет сорок, поболе иль помене, тебя ещё на свете не было. И твоя матушка в те годы ещё в люльке качалась и соску сосала. Давно это было.
Ивашка приподнялся на локте, в старушку глазами впился, просит:
— Расскажи, бабушка, как ты освободилась.
— Я расскажу, — говорит бабушка. — Почему не рассказать? Язык у меня не купленный, время у меня свободное. А ты, Любаша, дала бы мне кваску испить, как бы в горле не пересохло, рассказывавши-то.
— Может, бражки хочешь? — спросила тётка Любаша. — У нас осталась ещё. А я бы тоже послушала.
— И бражка не во вред, от одного ковшика не охмелею, — сказала старушка, пригубила, рот платочком утёрла и начала свой рассказ: — Была я тогда девчонка молодая собой, белая да румяная, бойкая да шустрая. Жила я с батюшкой и с матушкой в светлом терему, в хорошем селе под Минском-городом. А в Минск у меня тётка была выдана замуж, и задумала я навестить её в праздник. Батюшка с матушкой меня одну не пускают, а я соврала, будто с подружками по грибы иду. До опушки леса дошла, а там на Минскую дорогу тайком свернула. Ох, за ложь, за неправду всегда нас кара настигнет. В недобрый час я из дому вышла, так домой и не вернулась.
Задумал в те годы великий князь Киевский Владимир Мономах, задумал он все земли к рукам прибрать, под свою власть подчинить. Многие взял города и город Минск. А как взял он Минск-город, из конца в конец проехал, а за ним следом огонь и смерть. Мужиков ме чами секут, кому голову напрочь, кого от плеча наискось. Девиц-молодиц хватают, в плен берут. Малых детушек под конские копыта подминают, топчут. Дома грабят, добычу узлами волокут. И меня тут взяли, потащили прочь.
Ох, я девчонка хитрая была, таково хитрая и смышлёная! Прикинулась я, будто захворала. День не ем, другой от пищи отказываюсь. Меня на ноги поставят, я на бок валюсь. Мне идти велят, я наземь падаю. Надоела им такая обуза. Уж было это в Смоленской земле. Легла я, с места не двигаюсь. Они меня ногами пинать, плетью стегать, а я лежу, будто мёртвая. Кинули меня тут на дороге, сами дальше проехали. Тут я ожила да лесом, лесом бегом и сюда, в Лодейницы, выбралась. Здесь я и замуж вышла, и детей народила, и внучат у меня полна изба… Ой, внучата! Засиделась я тут, как они там без меня.
Ивашка слушает этот рассказ, ужасается. И его-то Аннушку так по дороге гонят, плетью подгоняют.
— Бабушка, — говорит он, — моя Аннушка нехитрая, она не сумеет притвориться. Ей одной ни за что не убежать.
— Всякие бегают, — говорит бабушка. — И хитрые, и простые. Позапрошлый год, когда Изяслав Давыдович, Владимиро-Волынский князь, воевал в Смоленской земле, к нам многие из Смоленска бежали, рассказывали, как Изяслав-князь Смоленск пожёг и многие тысячи в плен взял, и чаще мирных, а не ратных. И наша младшая сноха — смоленская. Дура дурой, ни кудель прясти, ни холсты ткать.
Горшки возьмётся сполоснуть — всё переколотит. А ведь спаслась же! Не сомневайся — освободишь Аннушку.
Глава третья
ДЯДЕНЬКА МУДРИЛА
Весь день Ивашка промаялся — не пускает его тётка Любаша в Смоленск бежать. Подожди да подожди, вот вернётся мой хозяин.
Вот и вечер настал, возвратился домой Иван Мудрила. Молча вошёл, снял шапку, на скамью положил, из-за пояса достал топор, в угол поставил, скинул кафтан тётке Любаше на руки, ковшом из бочки зачерпнул воды, сполоснул руки и сел за стол. Тётка Любаша хлоп очет у печи, говорит:
— Наш-то найдёныш ожил нынче поутру.
Мудрила посмотрел на Ивашку и похлопал ладонью по скамье. Садись, мол, рядком, ужинать будем. Ивашка сел. Тётка Любаша подаёт им кушанье, спрашивает:
— Вкусно ли?
А Мудрило отвечает:
— Есть можно.
Тётка Любаша Ивашке подмигивает, шепчет:
— Слышь, каково мудро говорит — ни словечка лишнего, а что ни слово, то истина. Тётка Любаша говорит:
— Ожил птенец, крылышками захлопал, из нашего дома улететь собирается.
У Мудрилы в одной руке ложка, в другой — ломоть хлеба, рот кашей набит. Ему отвечать несподручно. Он ложкой помахал, и без слов понятно — глупости это.
Тётка Любаша шепчет Ивашке:
— Я тебе давеча тоже говорила — глупости это. Они ещё кушают, тётка Любаша им ещё кушанье подкладывает, говорит:
— У нашего найдёныша злые люди выкрали сестрицу. Надо думать, в Смоленск повезли продавать.
Он перестал жевать, что было во рту проглотил, подумал, говорит:
— Всяко бывает.
— Вот и я ему давеча так говорила, — подхватывает тётка Любаша. — А как ему теперь дальше быть, уж это ты пореши.
На это Мудрила сразу не ответил. Молча ложку положил, подумал, промолвил:
— Спать пора. Утро вечера мудреней. Наутро Мудрила говорит:
— Через два дня погоним ладьи в Смоленск. Можно и его с собой взять.
А Ивашке не терпится — поскорей бы. Невмоготу ещё два дня сидеть в избе. Мудрила пошёл на работу, и Ивашка с ним напросился пойти, погулять, что ли.
Вот они приходят к берегу реки. Там две ладьи на воде качаются, третью мужики спускать собрались. Такая огромная ладья — Ивашка таких и не видывал. Мужики вокруг неё стараются. Подкладывают под неё, подо дно ей, круглые брёвна, все вместе приналягут, зат янут:
— Двигай, двигай! Стронулась! Сама пойдёт! Кругляши-то покатятся — и ладья качнётся, с места стронется, немного вперёд продвинется. Они её поддерживают с боков, плечами приналягут, не скачнулась бы на сторону, не завалилась бы. А как она немного сдвинетс я, они за её следом подбирают брёвна и опять тащат их вперёд, подкладывают. Не одни мужики тут работают, ещё два-три мальчишки тут же вертятся, вроде помогают.
Ивашке это дело показалось занятно. И он плечом приналёг, понатужился, запел:
— Сдвинулась, сама пошла!
А она сама не идёт, её надо толкать. И тяжёлая же, уже на плече мозоль натёрла. Как бы не надорваться.
Ивашка отошёл, сел в сторонке, смотрит, как они, будто муравьи вокруг длинной соломины, хлопочут. Со стороны смотреть — будто весёлое занятие, вроде игра. Здоровые мужики — им нипочём. Когда он подрастёт, ещё сильней будет. Он такую ладью одной рукой под толкнёт, она сразу в воду плюхнется, а сейчас ещё тяжеловато.
Тут настал полуденный час, мужики прервали работу, достали узелки с обедом, сидят, едят, отдыхают. Рядом с Ивашкой те, другие, мальчишки пристроились. Расспрашивают Ивашку: