Иван и Ленинградская медаль
Перед самым окончанием войны, в начале мая 45-го года меня подстрелили, причем прямо на одном из полевых аэродромов нашей дивизии. Мы были уже в глубочайшем тылу – фронт был в самом Берлине. Но кругом постреливали – особенно дружественные поляки. Всякое могло случится и случалось в ту весну. Так и осталось неизвестным кто в меня стрелял. В конечном счете, всё окончилось благополучно: отметиной на лбу и несколькими днями в полковой санчасти. Вот там меня и нашел Иван Кашировский или Кашперовский – запамятовал его фамилию.
Осенью 42-го, когда мой полк уехал в Алатырь, а меня вместе с моими оружейниками оставили на время в 14-ой воздушной армии, я оказался вместе с Иваном в одной эскадрилье штурмовиков ИЛ-2. Стрелок на этом самолёте был вооружен 20-миллиметровой автоматической пушкой ШВАК. Это было очень хорошее и скорострельное оружие. Но...производства военного времени, на заводах эвакуированных за Волгу! Делалались пушки почти под открытым небом руками женщин, детей, инвалидов, почему и качество изготовления оставляло желать лучшего. Благодаря нему, как говорят оружейники, происходили частые отказы. Они были ахилесовой пятой этих пушек. Было особенно страшно, если отказ происходил в воздухе. Это стоило жизни многим. Я же научился быстро обнаруживать причины отказов и устранять, если они вообще устранялись.
Воздушных стрелков на ИЛ,ах обычно нехватало. Их кабина, в отличие от кабины лётчика, не была бронирована и они в первую очередь подвергались атакам истребителей и стрелки гибли чаще лётчиков. Поэтому часто, по мере необходимости, роль воздушных стрелков исполняли оружейники, которые не хуже стрелков умели обращаться с пушкой. Вот и мне, начальнику команды вооруженцев, порой приходилось выполнять обязанности воздушного стрелка. Из за моей сноровки в обращении с пушкой, меня с особой охотой брали на боевые вылеты. И летал я обычно вместе с Иваном. Причем два раза мы были подбиты и очень непросто выбирались «домой». Вот почему ленинградская медаль, т.е. медаль «За оборону Ленинграда» мне дороже всех тех орденов, которые я получил позднее. Такие ситуации, в которых мы оказывались вместе с Иваном не забываются и навсегда остаются в жизни, а товарищ делается роднее родных. Вот почему, как только Иван узнал, что я здесь рядом в соседней дивизии, он сразу же меня рсзыскал и нашёл в изоляторе полковой санчасти.
Первые дни мая, открытое настежь окно, створки которого упираются в цветущую вишню. На небе ни облачка. Да и война ушла за горизонт, и все надеются, что на-совсем. Поэтому и настроение у меня было соотвествующим несмотря на дурацкий эпизод. Я отделался очень легко – небольшое сотрясение мозга у меня уже проходило. Кость повреждена не была, правда пуля довольно основательно вспахала кожу моего лба, было много крови и голова была похожа на белый чурбан. Но это не мешало хорошему настроению. Я был на попечении очень милой «хохотливой» хохлушки – летенанта медицинской службы. Она по долгу службы (и без оного) часто подходила ко мне и мои руки невольно тянулись туда, куда не следует. Она их отбрасывала своими ручками, приговаривая:"Ну, що Вы товарыщ капитан, Вам такого сейчас нельзя. Опять Вам будет плохо".
Вот за этим занятием Иван меня и застал. Он принес с собой флягу – плоскую немецкую флягу, а я стал упрашивать мою симпатичную начальницу принести чего-нибудь закусить. Она долго сопротивлялась, уговаривая не пить – для меня мол де это очень опасно. А потом сходила на кухню и принесла два обеда.
Я выпил очень немного. Иван же – два больших полных стакана. По тому как он пил, по тому, как долго потом не закусывал, я видел, что в нем многое не в порядке. Нет, внешне все было очень ладно: он хорошо смотрелся, был уже подполковником, летал на новом бомбардировщике, орденов основательно поприбавилось. Но ушла куда-то залихватская удаль того старшего лейтенанта, с которым я познакомился два с половиной года тому назад. И я чувствовал у него внутренний надлом. «Да, укатали сивку крутые горки» – подумал я, невольно. И мне стало грустно от этого видимого надлома.
У меня же был совсем иной настрой. Я говорил о победе. Строил разные планы. Будущее рисовалось мне в радостных тонах. Я был горд тем, что наша страна сделалась самой могущественной европейской державой. Вековой спор между славянами и германцами раз и на всегда решился в нашу пользу – какая же нас ждет чудная жизнь! И много еще подобной чепухи я нес в тот весёлый майский день.
Несмотря на хорошую дозу почти неразведенного спирта, Иван совершенно не захмелел. Он меня слушал и молчал. И молчание его было угрюмым, как и последующий монолог. «Интеллигент ты, сказал он с легкой усмешкой, и ничему тебя война не научила. Ты, что думаешь, там – он показал пальцем на потолок – что нибудь изменилось? Та же сволота, думающая о собственной жратве, о власти, как была так и осталась. Вот очухаются немножко, опять за своё возмуться, опять сажать начнут. Без этого они же выжить не смогут. Да и все же эти „особняки“ тоже ведь не могут без дела остаться. А самым главным всегда враг нужен – без врага не проживешь, всё сразу видно. Кто и чего! Какая без врага возможность людей в узде держать. Был немец, придумают американцев. Какая разница? Ты думаешь им людей жалко – кладут не задумываясь. Будут и дальше класть и класть. Ты что – и вправду им веришь?» И в том же духе, и в том же духе... А под самый конец:"Чего тебе – ты инженер. Дело всегда найдешь. Своё дело. А я что? Своё отлетал. Скоро спишут. Куда я денусь? Куда идти?".
И верно, как мне стало известно, его демобилизовали в 47-ом: к лётной работе негоден! И уехал товарищ подполковник с четырмя боевыми орденами Красного Знамени к себе на Украину. Работал, кажется, трактористом; рассказывали, что спился. А потом, то ли замерз, то ли утонул. Вот так и кончилась жизнь лихого боевого лётчика, доброго и душевного, бесконечно смелого человека.
Я слушал его мрачные речения, столь контрастирующие моим мироощущениям и в меня закрадывались сомнения – а может быть и верно – рассвета нет и не будет? А если и будет, то ох как не скоро! И после ухода Ивана уже совсем по другому смотрел на цветущую вишню в моем окне.
К моей медице я больше не приставл и она по этой причине, естественно, утратила ко мне всякий интерес.
Осень 45-го
Тяжелые предчувствия и ожидания новых бед были уделом не только моего подполковника. Тем более, что кое-что начало сбываться. В предверии демобилизации загрустил и мой Елисеев. Его серьезно беспокоили известия из своей рязанской деревни.
Осень 45-го нас застала в селе Туношное или Тунашная, как его звали местные жители. Оно расположено на берегу Волги между Ярославлем и Костромой. Там был старый военный аэродром, куда и переехала наша дивизия, теперь уже четвертая гвардейская бомбардировочная дивизия генерала Сандалова. Мы переучивались. Была поставлена задача – в предельно короткий срок освоить новые бомбардировщики ТУ-2. А затем лететь на Дальний Восток. Переучивание шло быстро – у нас был первоклассный и лётный и технический состав, но поставки техники задерживались. И осенью, когда полки дивизии оказались полностью укомплектованными, на Дальнем Востоке, на наше счастье, мы были уже никому не нужны: война с Японией уже стала историей и о ней начали забывать.
Мы с Елисеевым поселились в самой крайней избе, поближе к аэродрому. Деревня – некогда богатое село – производила тягостное впечатление. Было видно, как ей недостает умелых мужских рук. За годы войны все кругом пришло в упадок. Избы покосились, скотины почти не было. Нас приняла «на постой» немолодая больная женщина. Ее муж погиб на фронте. Она ждала возвращения двух сыновей – они были призыва 44-го и, кажется, остались живы. Елисеев все время старался помочь ей по хозяйству. Всё свободное время что-то чинил, колол на зиму дрова.
В один из дождливых осенних дней я написал себе на память об этой деревне такие шуточные стихи: