Поезд стоял, видимо, уже долго. На перроне ни души, в вагоне тишина. Я растолкал майора и сказал первое, что мне пришло на ум."Вставай майор, водка стынет. Уже Великие Луки". Майор поднялся, посмотрел на меня, явно не узнавая, а потом: «Какие Великие Луки, мне нужно в Виндаву». Он схватил свой вещмешок и выкатился на пустой перрон. Меня всю жизнь мучает неразрешимый вопрос – а доехал ли мой майор до Виндавы – по латышски Венспилс?

В Москву наш эшелон пришел только на следующий день ранним, ранним утром. И пришел он не на Рижский вокзал, как должен был бы придти нормальный поезд из Риги, а его подали почему-то на Киевский вокзал, да еще на боковой путь. Но для меня это какого либо значения не имело: я вышел в Москву!

Вокзал был сер. Тяжелой глыбой храма,
В уже беззвездной тишине утра
Молчал без встреч, без суеты и гама
В провале темном мрачного двора.
Последних верст, последние минуты
И в запотелой проседи стекла
Уже мелькают полные уюта
Мест подмосковных спящие дома.
Вот где то здесь, на Наре
иль на Сходне,
Судьба решалась. Кажется вчера
С надеждой ждали мы такое вот сегодня,
Когда в лазурной тишине утра
Пойдем назад дорогою знакомой
Для новых встреч, для новой суеты....

Я помню это утро возвращения – всё до деталей. Было холодно, несмотря на июль месяц. Солнце только только вставало, внизу на площади еще было темновато. Но окна верхних этажей уже горели в лучах встающего Солнца. Я был дома, по-настоящему дома. Я повторял эти слова и не верил им.

Метро было еще закрыто и трамваи не ходили.

У меня был тяжелейший рюкзак и два чемодана – за год мирной жизни барахла поприбавилось, завелись даже книги. Я вышел на площадь и присел на чемодан, ожидая, когда откроется метро. Такси было тогда для меня столь же недоступным, как и теперь. Впрочем, тогда это обстоятельство пережить было легче – такси вообще не было.

Ко мне подошёл человек в гимнастерке со споротыми погонами, «Что капитан, отслужился?» «Нет еще». «А я всё, – жду метро, спешу на работу» сказал он с некоторой гордостью. Случайный спутник помог мне сесть в метро и даже проводил до электрички – я ехал на Сходню, где по-прежнему жила моя мачеха и мой младший брат, который вернулся с войны инвалидом.

Возвращение в Москву

До назначенного мне приема в управлении кадров Военно-Воздушных сил, оставалось еще несколько дней и я бездумно погрузился в Москву – я совсем обалдел от этого города, от того ощущения, что это снова мой город. Я его узнавал как-бы заново. Я писал стихи, понимая, что это вероятно последние стихи в моей жизни, которая потечёт по совершенно иному руслу. Жизнь потребует отдачи всех моих душевных сил и всего времени и стихи просто перестанут быть мне нужными – будет не до них, у меня начнется настоящее дело.

А пока я ходил по знакомым, где меня угощали пустым чаем, как правило морковным – трудно жила Москва! Не каждый день возвращался на Сходню, ночевал у кого нибудь из друзей и ходил, ходил, ходил. Меня больше всего тянули старые арбатские переулки – Афанасьевский, Сивцев Вражек, те места, где я родился, куда мы приехали в 21 году из Тверской губернии. Потом шёл по Воздвиженке к Кремлю, заходил в Университет на свой старый мехмат. Но были каникулы и из знакомых я никого не находил. Работала только приемная комиссия – какие-то новые и незнакомые мне лица.

Целые дни я проводил в городе и не мог от него оторваться:

Москва, Москва – она все та-же
Метро, трамваи и дела.
И человек в ажиотаже,
Спешит до вечера с утра.
Покой арбатских переулков
Их милый и уютный сон
И площадей широких гулких
И улиц бешенных кордон
Вокруг старинного Кремля,
Родная милая земля.
И в глубине московских улиц,
Затянутый в водоворот,
Лишь вечером с трудом сутулясь
Я приходил в квартирый ДОТ.
Но и чрез спущенные шторы
Я слышал городской прибой
Волненье улиц-корридоров
Вседа наполненных толпой...

Я еще что-то написал под настроение, но в памяти остались только последние строчки:

И там – высоко над крышами
Где звезды уже видны.
Я слышу давно не слышанный
Голос ночной Москвы.

Я искал знакомых, друзей. Многих уже и не было. Но, на удивление много и осталось. Демобилизованные уже во всю работали. Встречались с радостью. Радость была от того, что выжили, от того, что снова в Москве. Много разговаривали. Но не о политике и даже не о трудностях послевоенной жизни. Главной темой была работа, будущее страны, ее восстановление, проблема обучения молодежи, обстановка в ВУЗ,ах. Ну и, конечно, домашние дела.

Но любой разговор всегда начинался с одного и того-же, с разговора о судьбах общих знакомых и друзей – кто где воевал, кто остался жив, кто еще холост, а кто женат. Бывшие приятельницы – это всё сверстницы, меня особенно не интересовали: они казались мне дамами уже довольно почтенного возраста. Дело тут было, вероятно, даже не в годах. На фронте, при всех его тяготах мы сохранили многое от тех мальчишек, которые в 41-ом ушли в армию. А на плечи наших сверстниц легли тяжелейшие тыловые заботы – как прокормиться, как одеться, как помочь выжить семье, что-то похожее на то, что у нас сейчас в 92-ом году. Эти заботы старят и угнетают человека куда больше, чем прямая опасность, которая становится потом, как бы чужим воспоминанием.

Снова в академии

Но вот настал день, когда я явился перед (не очень) ясными очами самого генерал-лейтенанта Орехова начальника всех кадров Военно Воздушных Сил, всего Советского Союза – человека жестокого (в чем я позднее убедился), перед которым трепетали все те, кто вынужден был иметь с ним дело. Огромный темноватый кабинет в огромном здании на Пироговской улице. Строгая, но очень дорогая мебель.

Когда я вошёл, какой-то полковник стоял склонившись над столом – оказывается, это и был «начальник отдела руководящих кадров», к которому я был командирован. Он как раз докладывал мое «дело». В отличие от принятого порядка, оно мне не было вручено в опечатанном виде при моем отъезде из дивизии, а отправлено в Москву фельдпочтой. Этим и объяснялась задержка моего приема у высокого начальства – оно должно было иметь время в разобраться в моем «деле», и те несколько свободных дней, которые у меня оказались и, которые я посвятил Москве и друзьям. Рядом с моим делом, лежала какая то бумага, в которую полковник тыкал пальцем.

Должившись о прибытии, я стал на вытяжку – я всё же пока ещё строевой офицер, и ждал судьбу. Генерал перекладывал бумаги и что-то бурчал под нос, задавая малозначащие вопросы и в конце разговора сказал: «Будете работать в отделе главного референта главкома. У Вас хорошие аттестации. Знаете и любете ракетную технику. Это сейчас нужно». И всёе!

Пока я стоял по стойке смирно, мои глаза ели не начальство, а ту самую бумагу, которая лежала около дела, была ему явно посторонней и, в которую полковник тыкал пальцем.. Тогда мое зрение было несколько лучше чем сейчас и я разглядел на ней титул: Министерство Сельскохозяйственного машиностроения. Так называлось тогда то министерство, которое во время войны проектировало и производило ракеты. Последнее возбудило особенно моё любопытство и я постарался увидеть нечто большее чем название. Разобрать то, что было написано в самом письме было, конечно, невозможно. Но кое-что я все-таки увидел. Первое – письмо было адресовано главному маршалу авиации Вершинину – тогдашнему главкому. А второе – через всю страницу размашестым почерком было написано красным карандашём: «Использовать в центральном аппарате». И подпись – Вершинин.