Был ранний март, когда дни уже длинные, когда уже много солнца, но снег еще ослепительно белый и все кругом сверкает. Не зря это время Пришвин называл весной света. Это даже какое -то буйство света. А кругом были берёзовык леса где особенно светло. Я наслаждался погодой, лыжами и окрестностями. И я чувствовал, что такое сочетание света, солнца, берёзового леса, ослепительного снега и движения по утреннему морозцу и есть то лекарство, которое мне было необходимым.

Первые дни я только этим и занимался и спал, спал без конца – все понемногу во мне приходило на место. Потом я начал присматриваться к окружающей публике. Она была очень своеобразна и для меня совершенно новой и малопонятной. Впервые я увидел «творческую интеллигенцию» на отдыхе! Врачём этого санатория оказалась жена моего знакомого подполковника Самойловича научного сотрудника военного исследовательского института в Калинине. Через несколько лет Самойлович, получив звание полковника ушёл в отставку и они навсегда и всей семьёй уехали в Канаду, кажется, к родственникам его жены. Госпожа Самойлович была дама с претензиями на литературную и музыкальную образованность. И вообще с претензиями. И кажется не без оснований – она владела тайной всё лечить аспирином и снотворным.

На квартире у мадам Самойлович ежевечерне после ужина собиралась компания «интеллектуалов», как говорила хозяйка дома и тщательно отбирала гостей: Бурлацкий не приглашался, а я исподобился такой чести. Там, вероятно, бывали действительно интересные люди. В тот сезон гвоздём «интеллектуального общества» был знаменитый Галич. Это был действительно очень интересный человек – он писал великолепные стихи, пел их под гитару, говорил умные и злые вещи, но, в целом, произвёл на меня крайне неприятное впечатление. И не только злой оболочкой его, в целом правильных мыслей. Россия, это моя надежда и моя вечная боль. Я очень чувствителен к интонациям. Если в собеседнике я чувствую ту же боль, то с ним я могу говорит обо всём. Но достаточно мне почувствовать в человеке высокомерие, хотя бы в ничтожной доле к «этой стране» и к «этому народу», как такой человек становится для меня абсолютно неприемлимым. Вот таким человеком я и ощутил Галича. И раз и на всегда вычирнул его из числа своих знакомых. И это несмотря на все его таланты. Несмотря на то, что слушать его всегда было интересно. Несмотря на всё это он оставался для меня глубоко чужим. Больше я его никогда не встречал.

В 90-м году мы с женой были в Париже. Посетили и русское кладбище в окрестностях Парижа, где почти рядом со скромной могилой великого Бунина увидели богатейшее захоронение Галича с православным крестом, к моему удивлению. Так всё приходит к одному знаменателю.

Компания мадам Самойлович мне не понравилаь – она была не по мне. Я, вобще, не очень любил диссидентский дух, и совершенно не переносил, когда люди не с болью , а с едва сдерживаемой издевкой начинали говорить о том что происходит в ЭТОЙ стране. Я всегда был открыт к любому обсуждению того, что происходит в НАШЕЙ стране и не представлял себе как граждане НАШЕЙ страны могут говорить отстранённо о её бедах. И мне было обидно, что они причисляли Сахарова и Солженицына к своей компании, ибо и для того и другого, судьба России была кровоточящей раной.

Одним словом, под разными предлогами, я перестал посещать вечерние посиделки «интеллектуалов».

Компания, в которой вечерами вращался Ф.М.Бурлацкий мне тоже не очень пришлась по душе. Но всё же более приемлимой, чем «компания интеллектуалов». В ней были люди самые неожиданные и получавшаяся смесь была, вероятно, весьма любопытна. Особенно для меня, человека постороннего.

Вечером,обычно, смотрели какое либо кино, а после «кина» шли в столовую пить кефир («интеллектуалы» у мадам Самойлович в это время пили водку – ее приносили гости, а мадам обеспечивала чай. Пили мало, потому закуски после ужина не полагалось). Вот тогда-то за кефиром и начиналась настоящая жизнь в этом самом доме творчества. Кто то окрестил это времяпрепровождение кефирной оргией, что очень соотвествовало происходящему. Начинался разговор с обсуждения очередного кинофильма, а потом уходил далеко в сторону и разгорались нешуточные страсти. Мне было очень интересно всё это слушать – как «кефирные обсуждения» и по тематике и по манере разговора были непохожими на то, к чему я привык. Как будто бы я попал в другой мир!

Когда кефир оказывался весь выпитым, то компания в полном составе уходила гулять. Сверкающая луна, воздух напоённый весенним морозцем и обнимающая ночная тишина совсем не гармонировали с темами кефирных баталий. Споры постепенно затухали и успокоенная публика по немногу возвращалась в собственные комнаты без собственных удобств.

Во время «кефирных оргий» возникали разные неожиданности и происходили открытия. Как-то давали «Чапаева» – прекрасный фильм братьев Васильевых, один из фильмов моей молодости. За кефиром все хвалили фильм и вдруг прозвучал вопрос – а какая сцена производит наибольшее впечатление. Почти единогласно – психическая атака. И верно, когда видишь, как капелевцы идут на пулеметы – мороз пробирает по коже! Все разом начали на эту тему что-то говорить. И вдруг фальцетом кто-то произнес:" Как мы их расстреливали! Верно здорово!". На минуту наступило общее неловкое молчание, а затем раздался спокойный голос с характерным волжским оканием:"А чего радуетесь то. Ведь Россию росстреливали. И когда опять токие нородятся". Но эту реплику никто не поддержал. Говорил, оказывается Солоухин. Вот так я с ним и познакомсился.

Мы потом с ним несколько раз разговаривали. В Москве от него кто то приходил ко мне – собирали на ремонт какого то подмосковного храма. Я, конечно, внёс свою лепту в это богоугодное дело, да и сам Солоухин производидл приятное впечатление. Мне нравилась манера Солоухина говорить о России, приятна и близка его жизненная позиция. Я думаю, что он также как и я предчувствовал разрушение России и также как и я размышлял о её пути к концу тысячелетия... Но все же настоящего разговора и настоящей дружбы у нас не получалось – уж очень мы были разными людьми. Да и варились в разных котлах. Настораживала меня и его подчеркнутая почвенность. Я русский, люблю свою землю, но мне претит любое показное, а Солоухин, хоть и со «Владимирских проселков», а умел говорить, когда надо и без окания!

Был там и и «великий поэт земли русской», как его звал Коля Доризо – Островой. Кажется звали его Сергеем. Так же его величал и Солоухин. Стихов его я не читал ни раньше ни потом. Но общий облик его хороршо помню. И вот по какой причине.

Роста этот Островой был небольшого, но шапку носил высокую, как у бояр времен одного из Иванов. Ходил он с палкой и был важен. На сверкаюшем белом снегу писал этой палкой какое то женское имя – то ли Зина, то ли Лиза. Злые языки говорили, что это имя его новой возлюбленной. И на каждом большом сугробе около санатория метровыми буквами было написано имя Зина (или Люба, или Лиза). И вот кто то из друзей этого великого поэта (а может и не поэта вовсе), пролил все написанные им буквы чаем – получилось нечто совсем двусмысленное. Дни были солнечные, снега были белые и чаем написанные Зины (или Лизы) со всех сугробов смотрели на санаторий. А жители санатория (то есть дома творчества) смотрели, не без злорадства, как поэт земли русской всё той же палкой сбивает чаем прописанные буквы. Громадная работа и сделать её надо было быстро, чтобы к приезду Зины (или Лизы) и от чая и от имени ничего не осталось. Ведь эта дама черт знает что могла бы подумать! А снег всё не шёл и не шёл – приходилось палкой разрушать сочетание чая и имени.

Не менее интересными (для меня) были и женские участники «кефирных оргий». Отбывала там свой срок прекрасная актриса Быстрицкая великолепная исполнительница главной роли в Тихом Доне. Красивая, как мне показалось умная, тонкая и образованная женщина. Только в жизни уж очень непохожая на русскую красавицу, которую она сыграла в Тихом Доне. Меня с ней познакомил тот же Бурлацкий – он всех знал и со всеми был на ты. Мы вместе (втроем) гуляли по парку и мадам Быстрицкая меня всё время подробно расспрашивала – и о моей работе, и об армейской службе, о моей семье. Даже о моих научных книжках, о которых здесь в Малеевке мне не хотелось думать и я тогда даже не мог вспомнить, некоторых названий, что она принимала за кокетство.. Отвечая на вопросы Быстрицкой, я изображал из себя этакого стареющего бреттера, которому все нипочём. Врал, как никогда не врал ни до ни после. Одним словом развлекался как мог.