Провозглашая общий универсальный закон, находящийся за пределами частных событий и действий, Маркс и Фрейд выходят из Египта иероглифов — иероглифа сна и иероглифа товара — выходят из чужой, языческой земли частных сигнификаций и посредством единственного операционного знака сводят их к такому же единственному сигнификанту. Примечательными в этом смысле являются эстетические понята Фрейда, изученные Жаном-Жозефом Гу. «Фрейд начинает заявления о том, что сущность произведения искусства его привлекает больше, чем качества его формы и техники. Эта то, что порождает в нём чувство, это намерение художника. Он чувствует только то, что понимает. Он стремится перевести намерение художника в слова, он наслаждается не формой, а сущностью, не материалом, а смыслом. Он испытывает наслаждение только в том случае, если задействован его интеллект. Именно поэтому он не любит музыку (…) Не останавливаясь на том, на что указывает произведение искусства, и не принимая всерьёз его ощутимую загадку, он видит лишь повод истолковать смысл, ухватить сущность, которую посредством своего произведения передаёт художник. Его интересуют лишь передающиеся мысли, обозначающиеся намерения» (Les iconoclastes, op. cit., p. 10). Примечательный отрывок, в котором мы находим выражений большинства сформулированных нами самими оппозиций между ощущаемым и понимаемым, душой и духом, формой и ее держанием, образом и понятием, стилем и смыслом.

Известно, сколь привлекательным для Фрейда был образ Моисея. А ведь именно Моисей принёс с Синая скрижали Закона и вместе с ними иконоборческий завет (при этом изображения херувимов присутствовали на ковчеге Завета в скинии). В «Моисее и единобожии» (Gallimard, 1948) Фрейд говорит сам, что запрет изображение подразумевает предпочтение абстрактной идеи чувственному восприятию, победу интеллекта над чувством отречение от страстей. Точно так же у Леви-Стросса тезис о запрете на кровосмешение как всеобщем явлении, характерен для человеческого рода, — тезис, напрямую связанный с фрейдовской теорией Эдипа, по отношению к которой он является своего рода этнографическим и рационалистическим переистолкованием, — сводится, с одной стороны, опять-таки к поискам общего закона, существующего за пределами любых частностей, и, с другой стороны и в особенности, к истолковании этого общего закона как разрыва с естественным миром в той мере, в какой запрет на кровосмешение, который на деле является прежде всего запретом на кровосмешение с матерью, подтверждает древний анти-«идолопоклопский» запрет, направленный против сыновних отношений между человеком и матерью-землёй. (В библейской тематике «идолопоклонство» есть блуд, а точнее кровосмесительный блуд, потому что в язычестве человек порождён существом мира, а в Библии он создан Яхве). Именно поэтому, рассматривая эти данные в целом, Жан-Жозеф Гу заключает: «Нам представляется, что запрет на изображение божества является радикальной формой запрета на кровосмешение, его иудаистской формой, и что гнев Моисея по отношению к идолопоклонникам означает угрозу кастрации, которая сопровождает запретную любовь к матери» (op. cit., pp. 13–14).

Нельзя ли, в таком случае, связать светское распространение библейских ценностей в современном мире с обесцениванием красоты, которое характеризует его в столь многих областях? Красота сегодня зачастую критикуется за «монотонность» или осуждается как «ограничивающая» норма, либо же просто сводится к чистому зрелищу, в то время как здесь и там можно наблюдать реабилитацию и даже прославление уродства и безобразия. Упадок красоты и прославление безобразия, связанные с расцветом интеллектуализма и проблематизма, вполне могут рассматриваться как часть Umwertung'a, заклеймённого Ницше…

Различие с язычеством поразительно. В Библии красивое не обязательно хорошо, а безобразное не обязательно плохо. Возможно даже — и именно в этом состоит Umwertung, — что хорошее хорошо по причине самого своего безобразия (точно так же, как «гордыня» слаба настолько, насколько она сильна), а плохое красиво именно потому, что оно плохо. Хорошо известно, что Люцифер — блистательный ангел. Дьявол часто прибегает ко всем прелестям соблазна, в то время как, по словам Исайи, мышца Господня взошла «как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия» (53, 2). В язычестве же, напротив, невозможно отделить хорошее от прекрасного, и это в порядке вещей, потому что прекрасными являются прежде всего наиболее совершенные образы этого мира. Соответственно и искусство не может быть оторвано от религии. Искусство священно. Боги не только могут изображаться, но именно постольку, поскольку они могут изображаться, поскольку люди обеспечивают их постоянное представление, они могут полноценно существовать. Вся европейская духовность основывается на изображении как посредничестве между видимым и невидимым, на изображении посредством фигуративных образов и знаков, которые выражают смысл, тесно связанный с действительностью, настоящем залоге этого бесконечного и взаимного обращения знака и символа. Красота — это видимый знак того, что хорошо; безобразие — видимый знак того, что не только уродливо или испорчен но и плохо.[43] Как показал Карл Кереньи (Die Antike Religk Pantheon, Amsterdam, 1940), для древних греков торжественность неотделима от зрительного, воспринимаемого изображения: религиозное чувство достигает своей вершины посредством соединения эстетического и священного. «У греков, — говорит Гегель, — искусство было наиболее высокой формой, в которой люди представляли себе богов и осознавали правду («Эстетика»). Существа — люди и боги — проявляют себя ощутимым образом, посредством своих действий. Даже Платон описывает империю Атлантиды или идеальный город своего Государства теми же словами, которые использует Гомер при разговоре о дворце Улисса на Итаке или о стенах Трои.

Как и Вагнер, Ницше придаёт важнейшее значение эстетике, утверждая, что драматическое произведение искусства способно заменить религию. Он прибавляет: «Для действительного творца этого мира мы уже — образы и художественна проекции (…) в этом значении художественных произведений лежит наше высшее достоинство, ибо только как эстетический феномен бытие и мир оправданы в вечности» («Рождение трагедии»). Именно основываясь на этом критерии Ницше, истолковывая христианское искусство как бессознательную ересь внутри самого христианства, осуждает «христианское учение, которое и есть, и хочет быть лишь моральным, и своими абсолютными мерками, хотя бы, например, уже своей правдивостью Бога, отталкивает искусство, всякое искусство в область лжи, — т. е. отрицает, проклинает, осуждает его». «За подобными образом мысли и способом оценки, которые по необходимости враждебны искусству, раз они хоть сколько-нибудь подлинны, — я искони ощущал и враждебность к жизни, свирепое мстительное отвращение к ней» (там же).

Вальтер Ф. Отто даёт определение мифу об «истинном слове», то есть слове, которое отсылает к истине мира. Анри Корбен определяет его как «язык образов», потому что воображаемое строится из образов. В язычестве основополагающий миф, архетип совершенно естественно противостоит Закону. Миф против логоса. В язычестве священное связано с видимой, ощущаемой реальностью, даже и особенно когда оно возвышает её до идеала. Дерево, холм, водный поток могут быть священными, они являются священными. Миф — это не побочный продукт линейной истории, гипостазированный морализмом. Миф творит историю; как пишет Жильбер Дюран, именно он «идёт впереди истории, свидетельствует о ней и узаконивает её» так, что «без мифологических построений невозможно знание об истории» (Figures mythiques et visages de 1'oeuvre, Berg international, 1979, p. 31). Именно поэтому современные теоретики психологии глубин, в особенности Юнг и его последователи, когда они рассматривают «первоначальные образы» и «архетипы» — все те понятия, которые Вилл Херберх характеризует как «отвратительные» и близкие к «языческой мерзости Ханаана» (Judaism and Modern Man. An Interpretation of Jewish Religion, Atheneum, New York, 1977, p.82), выполняют также работу историков. Они говорят нам о корнях нашей собственной истории, неотделимой от определённого количества образов, создателем которых является человек. Язычество порождает чудеса священного искусства, библейское единобожие — пустой храм.