Иудаизм подобной склонности не проявляет. В частности, он подходит к рассказу о «соблазнении» Евы змеем (Быт. 3, 1–7) с менее женоненавистнических позиций. Ряд раввинов полагает, что змей обратился не к Адаму не потому, что его как мужчину было бы труднее «соблазнить», а просто потому, что он в этот момент «находился в другом месте» (см. Josy Eisenberg et Armand Abecassis, Et Dieu era Eve, op. cit., pp. 227–235)[72]
С другой стороны, тексты самой Библии свидетельствуют о том, что положение женщины на древнем Ближнем Востоке отнюдь не было завидным, особенно по сравнению с греко-римской или кельтско-германской древностью. Женщина чаше всего причисляется к недееспособным лицам: она не имеет права предъявлять иск в суде или выполнять литургические действия. «Женщины, дети и рабы не входят в число людей, для которых произносится благословение» (Берахот 7, 2). Не осуждаясь в принципе, сексуальность порицается в том случае, если она состоит из исключительно профанных действий (см. ограничения, которые налагает Тора на сексуальную жизнь, в Лев. 15, 16–28). Пятнадцать-двадцать лет назад было ещё немыслимо, чтобы Талмуд преподавался в ортодоксальных общинах девочкам. Ещё цитировалось изречение «nashim daatan kala» («женщины имеют слабый дух») и следующий отрывок из Талмуда: «Тот, кто учит свою дочь Торе, учит её сладострастию» (Сота, 20а, рабби Элиэзер). Этот запрет, который поддерживался, в частности, Маймонидом, истолковывается сегодня скорее как необязательность подобного обучения. Тем не менее вопрос продолжает обсуждаться (см.: Peut-on enseigner aux femmes la Bible, la Michna et le Talmud? in Hamore, juillet 1980). Подводя предварительный итог, Лилли Шерр заключает, что в иудаизме «отличие чаще всего выражается разделением и отстранением» (La femme juive comme «autre», in Lon Poliakov, d.. Ni Juifni Grec. Entretiens surle racisme, op. cit.. pp. 149–160). Поданному вопросу в целом см. также: Jean-Claude Bardet. La condition fminine dans l'Antiquit et au Moyen Age, in Nouvelle cole, 11, janvier-fVrier 1970, 17–49: и Le judaisme est-il antifministe?. in In formation juive, novembre 1979.
Кроме того, для одного из течений в иудаизме сексуальность не является следствием первородного греха: Каин и Авель были зачаты ещё до того, как этот грех был совершён. (Подобной точки зрения придерживается, в частности, Раши, в противоположность истолкованию Ибн Эзры). Первая из мицвот (заповедей) предписывает создание семейного очага: именно важность данного предписания объясняет такие обычаи, как левират. Неженатый человек считается «неполным» человеком: он не может, например, вести службу в Йом Кипур. Что касается телесного здоровья, то Талмуд указывает, что «запрещено жить в городе, в котором нет общественных бань» (И. Кид 4), и добавляет, что наслаждения, о которых говорит Экклезиаст, это бассейны и бани (Гит. 68).
Необходимо понимать, что как табу, так и нарушение табу, принадлежат к одному миру — и именно этот мир стремится покинуть язычество, преодолевая его. Крайности не существуют одна без другой и взаимно друг друга оправдывают. Священник нуждается в грешнике, как грешник должен нуждаться в священнике. Современные призывы получать сексуальное удовлетворение «гигиенически» имеют в конечном счёте тот же смысл, что и прежние советы по поводу воздержания или христианский императив размножения. «Революционная» сексология определяется теми же самыми ценностями, что и «буржуазная» сексология. Исследователи от Гиппократа и Галена до Вильгельма Райха не выходят за рамки теории сочетания соков. Жорж Батай, теоретик дионисийского опьянения и пантеизма, родственного сюрреалистической мистике (чья теория эротизма свидетельствует о сильном влиянии Гегеля и Ницше), пишет: «То, что называется плотскими радостями (…), оскверняет не только моё тело и мои мысли, но и (…) великую звёздную вселенную». Нет ничего в основе своей более христианского, чем карнавалы и иные гротескные излишества, во время которых человеческая природа освобождает себя путём сознательно подчёркивающегося безумия, чтобы возместить избыток ограничений и позволить догме вновь вступить в свои права после того, как погаснут фонарики. Нет ничего более христианского, чем порнография, чья привлекательность заключается в том, что она запрещена, ничего более христианского, чем фривольные песенки, посредством которых осуществляется ритуальное заклинание отклонения. (И, возможно, совсем неслучайно то, что отрицательная аскеза особо проповедовалась двумя африканцами с бьющей через край чувственностью, Августином и Тертуллианом, после их обращения в христианство).
Мы, безусловно, на стороне тех, кто прославляет силу и красоту тела, и против тех, кто пытается его обесценить во имя превосходства всеобщего разума, отождествляющегося с иудео-христианским логосом, как Мальбранш, который мечет громы и молнии в адрес «свободного и непринуждённого» человека, обладающего «обликом, который угождает чувствам и возбуждает страсти». Но мы также отвергаем и «освободительную» пансексуальность, и отвергаем мы её по двум чётким теоретическим причинам. Прежде всего, потому что человек не является чистой природностью: он не принадлежит полностью биологии, инстинкту, импульсу. Во-вторых, потому что основанием его особости является его способность строить себя не путём отказа от ограничений, а как раз путём наложения на себя определённых ограничений. Эти два утверждения очевидным образом взаимосвязаны: человек должен сам создавать свой образ, потому что он не находится полностью во власти природы. А если мы признаем, что человек не является всего лишь животным, если мы признаем, что он строит себя путём овладения своими побуждениями и направления их в нужное русло, тогда мы не можем согласиться со сведением язычества к распущенности. Кроме того, если человек сам строит себя, если цель и содержание его побуждений не определены заранее, если дух образует тело, налагая на него ограничения, тогда любое анархическое высвобождение инстинктов равноценно настоящему уничтожению личности. «Освобождение» всех инстинктов имеет отношение не к язычеству, а к недофрейдизму. Язычество отнюдь не заключается в представлении о свободе человека от любых обязательств или ограничений, полном заглушении голоса совести и освобождении от любого экзистенциального беспокойства или даже любого представления о вине. По мнению многих людей, оно заключается как раз в противоположном.
Ницше говорит, что обычным правилом жизни является не вседозволенность, а ограничение, налагаемое человеком на себя: большой стиль заключается в том, чтобы «овладеть хаосом, который в тебе, заставить свой хаос обрести образ». Как ясно показывает Поль Валадье (один из лучших современных знатоков Ницше), противопоставление автором «Заратустры» Диониса Распятому является противопоставлением не бьющей через край жизненной силы, удовлетворённой самой собой, болезненному стремлению к страданию, а противопоставлением трагического способа переживать страдание христианскому способу его терпеть. Существует связь между правдой Вечного возвращения одного и того же и возобновлением страданий, которые мы испытываем. Ницше прекрасно знает, что исчезновение страдания является не «сверхчеловеческим» желанием, а, напротив, желанием, которое выражает последний человек, ищущий удобства, личного благополучия и безопасности любой ценой. «Лишь в великой печали конечное освобождение духа» (Ницше, «Веселая наука»). Вот трагическая ценность страдания, которая придаёт ценность существованию как достаточно священному и оправдывает огромность страдания. (По этому вопросу см.: Paul Valadier, Jsus Christ ou Dionysos. La foi chrtienne en confrontation avec Nietzsche, Descle, 1979, pp. 229–236).
Изначальный опыт фаустовского человека является опытом свободнойволи. Принадлежность к природе не является основным определителем человека, который делает из себя человека, полностью усваивая свою историчность. Неся с этого момента полную ответственность, он вследствие этого обнаруживает себя во власти неизбежного — и плодотворного — экзистенциального беспокойства. Это беспокойство, новая форма трагического чувства, побуждает его к использованию своей свободы, чтобы сделать себя творцом, чтобы, в конечном счёте, восполнить напряженностью недостаток длительности, что приводит его постоянно к необходимости делать выбор, соответствующий его наброскам. Отсюда взгляд внутрь себя, исследование совести, беспокойство по поводу смысла и даже вины. Отрицательной аскезе, являющейся бегством от действительности и отрицанием жизненной силы, язычество противопоставляет положительную аскезу, являющуюся следствием ограничения, которое человек налагает на себя, чтобы построить себя в соответствии со своим собственным представлением о себе. Во втором случае речь идёт о придании формы своим порывам, в первом — об их подавлении. В этом и заключается настоящее противоречие.