Подобный синкретизм существовал, и ничто не может этот факт отменить. Христианству трудно сегодня отказаться от своей собственной истории, как бы этого ни хотелось определённым его представителям. И, наоборот, если бы — с чем мы не согласны — язычество являлось той самой «натуралистической», религией, которой его представляло христианство (и которую некоторые «неоязычники» простодушно пытались восстановить), его возрождение, его новое усвоение исключало бы его целостное восприятие в форме повторения.
Послехристианство не может быть возвращением adintegrum, не может быть простым «восстановлением» того, что было раньше. Говоря, вслед за Хайдеггером, о перспективе «другого начала», мы указали на то, что необходимо понимать под «другим». Новое язычество должно быть по-настоящему новым. Преодоление христианства требует одновременно реактуализации «прошлого» и освоения «будущего». Отрицательным образом, не «благодаря», а «по случаю» своего относительного обращения в христианство европейский человек смог ясно осознать, что он как вид не принадлежит «природе», — что он обладает определяющей «сверхприродой» и может приобрести ещё одну сверхприроду, превратившись из человека в сверхчеловека. Именно по этому «случаю» он смог вполне ощутить себя как историческое существо. Но именно по этому же «случаю» он получил возможность истолковать иудеохри-стианское единобожие как решительную попытку разработать отрицательную антропологию при помощи отрицательной теологии — как решительную, «отчаянную» попытку воспрепятствовать человеку приобрести «сверхприроду» посредством удваивания мира при помощи антимира, «природы» при помощи «антиприроды» и утверждения абсолютной власти, которая делает ничтожной любую человеческую власть и которой в конечном счёте будут подчинены все человеческие свободы. Эта попытка не может быть отменена, — будучи частью нашего «прошлого», она является также частью нашего настоящего, — но она может быть преодолена. То, каким образом иудеохристианское единобожие ставит вопрос об отношениях между человеком и его собственной историей (и его собственной историчностью), само по себе требует действенного преодоления подобной проблематики; «возврат к предыдущему» неосуществим. Так же как неоязычество должно отойти от любого натурализма, перестать отождествлять норму и «среднее» и пересмотреть деление этики на то, что есть, и то, что должно быть согласно определённому проекту, оно должно принять во внимание историю, понятие которой было концептуализировано иудео-христианством, но на этот раз не для того, чтобы определить её единственное направление и цель, а для того, чтобы сделать её всегда множественным следствием воли, которой постоянно задаётся новое направление. Неоязычество должно также вновь представить языческую систему ценностей таким образом, чтобы иудеохристианское единобожие более не являлось её простой антитезой. Гётевская мысль о преимуществе действия родилась вследствие столкновения с философией, для которой Бог участвует в истории. Язычество будущего будет фаустовским язычеством.
Уже в прошлом, после принятия христианства, языческая мысль до того, как внешне умереть, начала преображаться. В течение четвёртого века у язычества было три точки опоры: древняя аристократия, языческая благодаря традиции (mosmajorum— обычай предков) и благодаря патриотизму («Рим будет жить, пока живут боги»), высшая бюрократия, выступавшая против ориентализации империи и деспотизма императорского режима (вспомним дело об Алтаре Победы, восстановления которого Симмах добивался у Валентиниана II), и, наконец, школы, о чём свидетельствует образование Юлиана (учившегося в Афинской академии вместе с будущими Отцами Церкви Василием Великим и Григорием Богословом), роль Ливания в Никомедии, а потом в Антиохии, и т. д. Это язычество является то благочестивым, то, напротив, философским и очень интеллектуализированным. Другими составными элементами «новой религиозности» были подъём императорского культа, распространение христианства и влияние восточных культов. Интересно то, что, столкнувшись с этим новым положением, сторонники язычества, как представляется, «переосмысливают» свою систему и предлагают её новую формулировку.
В противоположность тому, что слишком часто утверждается, «единый бог», на которого, как правило, ссылается «последнее» греко-римское язычество, не имеет ничего общего с единым богом иудео-христианского монотеизма. Не будучи коренным образом отличным от богов традиционного пантеона, он скорее представляет принцип, который их объединяет. Не являясь абсолютом, полностью отделённым от мира, он отождествляется с существом этого мира. Стоицизм, чьи религиозные основания весьма существенны,[74] является в этом отношении очень показательным. Бог стоиков — это «душа мира». Космос — это «живое существо, полное мудрости». Творящий его логос ему целиком единосущен: он вливается в существование и саму суть космоса. Не существует никакого Hinterwelt'a, никакого «загробного мира»: вселенная не зависит от другого существа, человек должен претворять в жизнь свой идеал в этом мире. Когда стоики говорят о «двойственности» мира, воспринимая, например, пифагорейское противопоставление небесного мира, который есть мир совершенных звёзд, родственных душам, земному, подлунному миру, речь идёт только лишь о содержательном противопоставлении элементов единого мира. Мудрость и доблесть заключаются в том, чтобы жить в соответствии с «порядком» этого мира. Более того, космос, поскольку он включает в себя полноту существ, является полностью совершенным; таким образом, ничто не может существовать за его пределами.
Это «последнее» язычество остаётся верным принципу терпимости. Для культурных язычников все боги одинаково уважаемы именно потому, что они представляют разные лики одного и того же Божества, в то время как христиане никогда не переставали смотреть на богов язычников как на «идолов», «демонов» и даже, как пишет Мартин Бракарский, обожествленных деятелей прошлого, «дурных людей, злодеев». Парадоксальным образом, указывает Э.Р. Доддс (Paiens et chrtiens dans un ge d'angoisse, Pense sauvage, Claix, 1979, p. 133), из спора Оригена с Цельсом можно заключить, что Цельс является «более последовательным монотеистом, чем Ориген», потому что он считает «богохульным то, как христиане помещают другого бога на один уровень с верховным Богом» (Ориген, «Против Цельса», VIII, 12, 14). В том случае, если все боги являются лишь изливаниями единственного Бога, каким образом они могут соперничать с ним? Стоики, хотя они придерживаются представления о едином Боге, также допускают существование и человекообразное представление второстепенных богов, ограничиваясь приданием им аллегорического или символического смысла. Они объясняют, например, что Зевс — это представление вечного принципа, согласно которому существуют и становятся все вещи, и превращают других богов в частные атрибуты этого принципа. Даже Юлиан Отступник, когда восстанавливает солнечный культ, считает нужным указать, что он поклоняется не физическому солнцу, а Солнцу божественного разума, чьей епифанией является звезда. Диоген Лаэртский пишет: «Бог, Разум, Судьба, Зевс суть единое существо, у которого есть и множество других имён» (VII, 134). Максим Тирский (17, 5) заявляет, со своей стороны, что греки одновременно утверждают две истины: что «существует лишь один Бог, Царь и Отец всего», и что «существует множество богов, детей Бога, которые сопричастны его силе». И возможно, что именно подобным образом должно ретроспективно истолковывать мнение Гераклита о том, что «закон именно в том, чтобы повиноваться воле одного» (фрагм. 33), согласно которому также «одно — единственное Мудрое [Существо] называться не желает и желает именем Зевса» (фрагм. 32).[75]