— Как, Мендель, — с ужасом вскрикнула Рива, — ты уже христианин?

— Нет, я еще не христианин, я еще немножко еврей, но ты права, я хотел бы принять христианство. Мне надоело быть в унижении перед разными властями, даже перед городовыми, меня слишком унижает мое бесправие.

— Но разве тебя не будет унижать твоя измена во мнении всех твоих единоплеменников?

— Евреи народ добрый и оправдают меня, а если и проклянут — что же, свет не клином сошелся, и я давно не вращаюсь в еврейском обществе, потому что те богатые евреи, которые покупают у меня товар мой, ничем не отличаются от образованных христиан. Еврейство, христианство, католичество, прочие религии, — все это непонятно, Рива, а если непонятно, то не все ли равно. Мы можем быть очень добрыми христианами!

— Ни за что и никогда, Мендель! — вскричала Рива.

V

Было это осенью, был праздник Кущей.

Мендель в великолепном костюме и с самым лучшим заграничным зонтиком под мышкой шел по набережной, как вдруг потемнели небеса над морем. Он взглянул и содрогнулся от ужаса. Темное, как ночь, облако висело над зыблющимся морем, на котором раскачивались однопарусные шлюпки, — подобные белокрылым птицам. И облако это имело странное сходство с лицом того незнакомца, который оставил у Менделя алый камень с жемчужной звездой. В облаке светились насмешливые глаза, над ними были проведены высокие брови, наклоненные к переносице, и улыбка змеилась под крючковатым носом. Это было мгновенно; облако быстро переменилось, разорвалось надвое и превратилось в Северную и Южную Америку с Панамским перешейком. А Мендель шел и дрожал. Впрочем, войдя в знакомый дом, он уже преодолел свое смущение.

Дом был христианский, где к Менделю очень хорошо относились. Хозяин дома был либеральный и благодушный отставной чиновник. Он любил посмеяться над евреями и рассказать несколько анекдотов из еврейской жизни, но зла к ним не питал и негодовал на преследования евреев, предсказывая, что в конце концов евреи получат равноправие.

— А я к вам, Яков Семенович, — начал Мендель, — по маленькому делу.

— По какому, Мендель Исакович?

— Как бы вы посмотрели, если бы я принял христианство?

— А мне что же? Принимайте.

— Вам все равно?

— Разумеется, по расчету?

— Да, я нахожу, что выгоднее быть христианином, чем евреем, то есть, я хотел сказать, удобнее. Когда я буду христианином, я могу ехать куда угодно — даже в Екатеринодар.

— Что же, я могу вам посоветовать принять христианство, тем более, что вы вообще не фанатик.

— Нет, я не фанатик; но есть много непонятного, — со вздохом сказал Мендель. — Итак, я могу рассчитывать, что вы будете моим крестным отцом?

— Хорошо, Мендель Исакович, я согласен быть вашим крестным отцом.

— Ну, так позвольте поцеловать вашу руку, папаша.

Полгода, впрочем, еще колебался Мендель Херес, пока не сделался Михаилом Яковлевичем и не надел золотой тельник, который иногда, как будто неумышленно, выскакивал у него из-под крахмальной сорочки. А Рива много слез пролила, но должна была примириться с фактом. Креститься она не пожелала и сына отцу не отдала.

Михаил Яковлевич, бывший Мендель, вторично женился на русской барышне, дочери богатого купца, взял приданое, понравился тестю, стал управлять всеми его делами, железнодорожными подрядами, построил несколько заводов и к сорока годам стал миллионером.

В новой семье он был окружен большой роскошью; ездил каждый год за границу. Никто не узнал бы в ожирелом человеке с пресыщенным лицом и с отвислой губой, вечно окрашенной в сок гаванских сигар, прежнего худенького, юркого и хорошенького Менделя с печальными глазами, влюбленного в Риву и озабоченного предстоящими срочными платежами. Он был счастлив, но иногда вспоминал свой приморский городок, ювелирную лавочку, прекрасную Риву с алыми губами и с пышной грудью и крохотного Аарончика с такими глазами, что, казалось, ребенок постигал все, что было непонятно его родителям; и тоска сжимала его сердце, потому что нельзя забыть прошлого; и все, что позади нас, как бы мы ни убегали от него, догоняет нас и идет рядом с нами и смотрит на нас. Это что-то непонятное, но это так. Память— закон человеческий и, может быть, всей природы. Она помнит прошлое и знает будущее, и от этого так жутко бывает становиться лицом к лицу с природой.

VI

Как-то Михаил Яковлевич собрался ехать в Египет и прикатил в Одессу курьерским поездом. Он сидел на Николаевском бульваре в ожидании парохода и курил гаванскую сигару. Кто-то подсел к нему. Он обернулся и увидел своего незнакомца: те же брови, глаза, насмешливая улыбка, черное пальто и тонкие ноги в башмаках со стальными пряжками; и тот же заграничный зонтик в футляре в виде палки.

Незнакомец пристально посмотрел на Хереса.

Должно быть, Херес сделался белей полотна, потому что незнакомец проникся к нему состраданием и спросил:

— Что с вами?

— Со мной? Ничего! — слабым голосом отвечал Херес.

— Нет, я вижу, вам дурно, — настаивал незнакомец. — Что, вы больны?

— Да, я болен!

— Я вижу, что вы больны, — продолжал незнакомец. — У вас внутренняя болезнь?

— Я страдаю почками, — сказал Херес, — и меня посылают в Египет.

— Вы чересчур много курите сигар и, вероятно, не прочь от хороших напитков, и вообще, любите пожить, — сказал незнакомец, — и это все вредно отразилось на вашем здоровье.

— В сущности, я здоров на вид.

— Да, на вид здоровы, но нехорошо, что располнели. У полных людей часто бывает плохое здоровье… Ну что, лучше стало?

— Да, лучше.

— Мы сейчас потребуем содовой воды, выпейте несколько глотков, — продолжал незнакомец. — Странно, я как будто встречал вас когда-то, — произнес он.

Опять бледность разлилась на лице Хереса, и он сказал:

— Мне самому кажется, что мы встречались, но это было так давно, что вы должны были измениться. Я, да, изменился, но вы — нет — нисколько не изменились, следовательно, — вы другая личность. Вообще много непонятного в этом мире, — заключил он.

— Непонятное трудно понять, как необъятное трудно обнять, — с усмешкой сказал незнакомец. — Встречались мы с вами или нет, я в точности не скажу, но тип ваш знаком мне, во всяком случае. Я, хотя и приверженец старой медицины, но я поспорю с молодежью, и гляжу на вас.

— Вы доктор? — встрепенувшись, спросил Херес.

— Доктор философии, медицины и нескольких других дисциплин, в том числе здравого смысла, — отвечал незнакомец. — Между прочим, здравый смысл требует, чтобы мы не старались проникнуть за пределы непостижимости, а проходили бы мимо запечатанных дверей с невозмутимым видом. Здравый смысл — или, что то же — позитивизм!

— Как вообще в жизни случается, — начал, отпив содовой воды и приходя в себя, Михаил Яковлевич. — Мне случалось и прежде встречать лицо, которое вылито точь-в- точь, как двадцать лет назад. Например, я давно схоронил свою мамашу и вдруг опять увидел ее; она шла по улице и раздавала милостыню нищим. Я пари держал бы, что я видел мамашу, если бы я не знал, что она уже в земле.

— Здравый смысл, — сказал незнакомец, — не допускает никаких восстаний из земли, но форма повторяется. Листья на одном и том же дереве в Одессе совершенно такие же, как на подобном же дереве в Киеве. А что такое человек, как не лист, распустившийся на стволе человечества?

— Вы умно рассуждаете и приятно вас слушать, — льстиво сказал богач, закидывал ногу за ногу и с легким стоном переменяя положение на скамейке. — Так как вы — доктор и, может быть, нуждаетесь в практике, а между тем вы похожи на одного моего старинного благодетеля, и я чувствую поэтому к вам доверие, то я просил бы вас сказать мне, где ваш адрес; я приехал бы к вам, и вы бы меня исследовали и узнали бы, чем я болен.

— Но вы же обращались к врачам?!

— Они посылают меня в Египет, и я уже взял билет. Они находят, что у меня почечные страдания, но какие — не знают. Есть ведь разные почечные страдания, и я бы хотел знать точно, серьезно я болен или нет.