Мама пришла усталая. Взяла оставшийся суп, разогрела. Поставила чугунок на стол.
— Ну, герои, поможете мне? Берите ложки и — в бой!
Это у нее от отца передалось: шутить тогда, когда даже плакать хочется. Супа там в чугунке одному-то еле-еле... Мы отказались.
— Что ж не представишь друга?
Она улыбнулась бледными губами и показала на Сережу солдатской ложкой. Ей всегда нравилось, когда у меня товарищи. И чем больше друзей, тем ей отчего-то приятнее было. Хотя у самой подруг не было. А может, от того, что не было у нее подруг, она радовалась моему окружению?
— Понимаешь, мама, какая история — имя и фамилия у него почти как у поэта. Сергей, но не Есенин, а Осенин.
По идее эти слова должны были еще больше развеселить маму, но случилось совсем непонятное. Совсем на нее не похожее. Она вдруг бросила ложку в чугунок со злым громким стуком, встала резко из-за стола, побелела лицом. И чужим голосом сказала:
— Я вас очень прошу, Сережа, уйти сейчас же от нас.
Он медленно пошел к выходу. А мама, срываясь на крик, глядя куда-то вверх, в потолок, не могла остановиться:
— Я прошу не являйтесь сюда. Не смейте сюда являться! Пока я жива...
Сережа ушел. Мама стихла, уронила голову на руки. Я подумал, что она заплакала. Нет, она подняла голову: лицо ее было каким-то застывшим. Она подошла к кровати и одетой повалилась в постель.
Я ошалело разглядывал сброшенные ею туфли. Их купил когда-то давно-давно отец. Наимоднейшие туфли наимоднейшего цвета беж...
От отца не было писем уже четвертый месяц.
Так хотелось заплакать!
Пока я разглядывал туфли, незаметно ушел Аркаша.
2. Любовь Орлова и Никанор
Мы учились в третью смену. Вечером. При тусклом желтом свете. И те годы мне запомнились в цвете: рыжеватые, напряженно-молчаливые.
По натуре я разговорчив. Хотя часто моя болтовня вредила мне жестоко. И в целях закаливания воли я старался сдерживаться. Раз даже молчал два урока. На обоих получил по двойке.
На географии подкатился к Сереже, окольным путем решил выведать у него, почему мама так обошлась с ним. Ничего не узнал, но был изгнан «за разговорчики» Никанором с урока. Хотя надо честно и объективно признать, что с нового учебного года наш Никанор подобрел. Обычно он даже за паузу в ответе сердился и снижал отметку. Нынче паузы на оценку не влияли, но по-прежнему он сердился на мямлящих и язвительно ухмылялся, выписывал указкой затейливые узоры в воздухе.
С нового учебного года Волька начала носить новую прическу, которая сделала ее сразу старше, особенно, если посмотреть издали — прямо-таки взрослая девушка. Их девчачья школа располагалась напротив нашей. И домой доводилось ходить нам с Волькой вместе. Честно признаться, потому ходили вместе, что я хитрил, поджидал ее на углу. Именно на углу у меня всегда расстегивался портфель, развязывался шнурок на ботинке, отрывалась пуговица.
Волька загорела за лето сильно. Стала как негритянка. А волосы, теперь зачесанные назад, совсем выгорели, сделались белыми. Откуда-то появилась у нее новая, снисходительная улыбка и привычка щуриться, смотреть на тебя остро, будто свысока.
Как бы то ни было, а я любил Вольку. Любил давно. Со второго класса. И, как ни стыдно признаться, ревновал. Понимал, что ревность — пережиток капитализма, но ревновал.
...На толкучке продавали все, что угодно. Меня же особо привлекали старые книги. Именно там, у старушки в золотом пенсне, я купил за десятку (что за деньги! Буханка черного хлеба стоила восемьдесят рубликов!) потрепанную, без обложки, книгу какого-то мудрого француза. На все случаи жизни француз приводил соответствующие изречения. Я их учил наизусть. Укреплял память и, конечно, при случае мог выдать мудрую фразу и посоперничать с Эдиком. Так вот, ревнуя Вольку, я тщательно оберегал ее от длительных контактов с Эдиком и Сережей. Первый был красив и красноречив. Второй мог подействовать на Вольку, как человек, чье имя созвучно Есенину. Хотя в школе творчество «упадочного поэта» не изучалось, стихи его все читали взахлеб, а песни пели и в радость, и в горе.
Волька на этот раз вроде бы даже сама меня ждала. По крайней мере, я задержался, договариваясь с Аркашей насчет вечера (встретимся на бульваре! Или нет, лучше у моста...), в общем, я задержался, а Волька не ушла с угла.
— А мне купили новые ботинки, — сообщила она мне так, будто передавала сводку Совинформбюро, — тебе нравятся?
Ботинки обыкновенные. И не мне же их купили. Почему же они должны мне нравиться или не нравиться? Вот она, женская логика! Я не знал, что ответить, но тут тренируемая ежедневно память услужливо подала соответствующую цитату из французской книги. Еще не вспомнив до конца, я машинально раскрыл рот и:
— Подобно тому, как рыбу надо мерить, не принимая в расчет головы и хвоста, так и женщин надо разглядывать, не обращая внимания на их прическу и башмаки.
Цитату я выдал слово в слово, но произвела она, увы, не тот эффект, который ожидал. Волька вздернула голову, сощурила глаза и презрительно бросила:
— Дурак!
Солнце в моих глазах на секунду потемнело. Я нагнал Вольку, попробовал объясниться. Она зажала уши ладошками. Прибавила шаг. Не бежать же за ней на виду у всей улицы, Я сделал безразличный вид и направился домой. Мама спала. На столе стояла обернутая в одеяло пшенная каша. Аппетит — пропал, но я (только для закалки воли) съел кашу.
Тихонько подкрутил репродуктор. Диктор прошептал доверительно:
«В течение 11 сентября наши войска вели упорные оборонительные бои в районе Сталинграда. После многодневных ожесточенных боев наши войска оставили город Новороссийск...»
Мама во сне мучительно всхлипнула. Тяжелая долгая смена у станка — она работала на патронном заводе, да еще учеба на курсах медицинских сестер выматывали у нее все силы. Я осторожно прикрутил радио и пошел на улицу.
Все как-то шло неладно, наперекосяк. Ко всему еще три двойки обозначились в журнале против моей фамилии. Правда, все три были по-немецкому языку. Филя, на что старательный ученик, а и то хватал по-немецкому колы. Однажды он даже осмелился заявить завучу при всем классе:
— Не могу учить язык фашистов.
Завуч, конечно, не стала ругать Филю и других двоечников. Конечно, она прочла лекцию о том, что язык народа не виноват, а виноват Гитлер. Что на немецком языке писал Маркс и Гете. Но никого не убедила. И, почувствовав это, вздохнула, попросила нас сидеть тише ради уважения к старушке учительнице. Нине Николаевне было где-то лет под сто. Она и не требовала много от нас, только тишины. Отвечать ей было легко. Прямо с места. Читаешь немецкий текст, и потом русский перевод, написанный между строк учебника мелким почерком Эдика. Он знал немецкий не хуже русского. Знал он также польский и украинский.
Однажды он принес газету с такой заметкой.
«Получено сообщение о боевых действиях польского партизанского отряда, руководимого Казимиром Соколинским. Польские патриоты недавно совершили нападение на мастерские по ремонту танков. Перебили охрану и уничтожили семь ремонтировавшихся немецких машин».
Эдик был восторженным человеком, Он зачитывал заметку каждому и восхищался далекой Польшей:
— В центре оккупированной Европы, а борются!
— Подумаешь, семь танков, — сказал ему какой-то старшеклассник, — немцы рвутся к Баку, отрежут нефть. Что тогда?
— Дам по шее, — ответил Эдик, — узнаешь. У нас Бугуруслан есть... Если мы льем нефть в малярийные озера, то ее хватит и на фашистов.
Эдик умел говорить. И убеждать. С ним я хотел бы встретиться. Рассказать о маме и Сереже. Конечно, оказали бы вы сегодня, проще спросить было маму. Сегодня и я бы спросил. Но тогда было другое время. Другие были и мы...
Мама говорила мне лишь то, что считала нужным. Она не любила расспросов. И потом я чувствовал, что любое напоминание о том вечере ее бы больно ранило.