Подшкипер встретил в городе своих товарищей — мастеровых, которых оставили в Петропавловске. Те не рады, что попали сюда.

До сих пор матросы не хотели верить, что в Охотске плохо, надеялись, что слухи, дошедшие до них, ложны: все же тут главный порт.

Матросы понимали, что ждет их зимой в Охотске, но покорно терпели.

— Избы гнилые. Конечно, начальство впроголодь не сидит, — говорил матрос Шестаков. — На улицах юкола на вешалах сушится, точно как у гиляков. Вокруг адмиралтейства собаки норы нарыли.

Невесело было кронштадтским матросам. Служили в гвардейском экипаже, побывали в Англии, в Бразилии, на Гавайях, в теплых странах. И вот пришли в Охотск, а каков он — видно с палубы, весь как на ладони.

— Торговли нет, жители сами зубами щелкают. А зимой ездят, как гиляки, на собаках… Да, провианту тут небогато! — закончил свои рассказы Шестаков, один из самых удалых и толковых матросов в экипаже.

До прихода в Охотск у всех была цель, о которой много говорил капитан. Надо было описать Амур. И все старались. Теперь цели никакой не стало. Скоро спустят гюйс [47], уберут реи, обернут все смолеными тряпками; останутся голые мачты да ванты, осиротеет геройский «Байкал», а экипаж пойдет на берег, в гнилую казарму кормить клопов.

Один только толстяк Фомин не унывал и даже воспрянул духом.

— Сказывали мне матросы с «Иртыша», тут каторжаночки… — говорил он, снимая рабочую рубаху.

Фомину лет тридцать, у него богатырская грудь и мускулистая шея; круглое широкое курносое лицо с хитроватыми маленькими глазками и черными усами. На груди и на спине замысловатая картина, которую сделал ему хромой француз, татуировщик короля Гавайских островов. Вокруг тела обвилась голая женщина, лицо ее па груди матроса, руки оплетают ему шею, а ноги — спину. За эту татуировку товарищи в насмешку прозвали Фомина женатым.

— Вот бы в Аяне зимовать, — заметил Конев, высокий плосколицый матрос. — Там все сыты. Вот кабы нам у Завойки остаться. У него и картошка, и морковь, и скотина ходит, как в Расее.

Пришел Евлампий, капитанский вестовой.

— Не звали на занятия? — спросил Шестаков, разбиравший сундучок с имуществом.

Еще в начале плаванья капитан велел своим офицерам в свободное время обучать грамоте желающих. Теперь многие матросы сами писали письма в деревню.

Капитан и старший лейтенант занимались с Шестаковым.

— Нет, не звали, — ответил вестовой.

Все притихли, даже молодежь, с любопытством смотревшая на татуировку Фомина. Чувствовалось, что пришел конец привычному образу жизни. Впереди неизвестность…

— Ты совсем? — спросил Шестаков вестового.

— Нет, сейчас пойду, чаю велели подать.

— Спроси капитана, можно отдать книжку? Я зайти хочу.

Вестовой ушел.

— Что ты, Козлов, размахался? — насмешливо спросил Лауристан.

— Ну, ты, кувшинное рыло! — грубо отозвался Козлов и добавил брань покрепче.

Шестаков, грустно улыбаясь, держал в руках книгу. Этот красивый рослый матрос по ночам, при свете огарка, и днем, у иллюминатора, изучал в свободное время математику и астрономию, желая выучиться штурманскому делу. Бывало, на экваторе, сгорая от жары, морща лоб в напряжении, весь в поту, сидел он над книгами. Капитан нашел у него математические способности. Сейчас, когда вестовой сказал, что занятий не будет, он почувствовал, что надо отдавать книгу.

— С голоду тут сдохнем, — вдруг со вздохом сказал кто-то в темноте.

— Капитан сказывал, на Амуре, как займем место, то и будет все: и зелень, и хлеб, и всякие овощи произрастут, — вмешался в разговор Бахрушев, до того лежавший на спине и вдруг поспешно вскочивший.

— Все один черт, и на Амуре такая же голодовка будет, — молвил тот же безнадежный голос.

— Ты что это народ смущаешь, Веревкин? — раздался голос боцмана Горшкова. — Вот я слушаю тебя и не могу взять в рассуждение, какое ты имеешь право производить смущение…

В двери появилась голова вестового.

— Шестаков, капитан зовет! — заглядывая в жилую палубу, крикнул он с трапа.

Матрос живо обулся и ушел.

Когда он вернулся, все уже спали. В душной темноте раздавался тяжелый храп. Вахтенный сидел, подкидывая дрова в железную печь. Шестаков улегся на койку, спрятав астрономию под подушку. Капитан велел ему учебник оставить у себя и непременно заниматься, обязательно повторить все старое.

«Какая теперь уж астрономия, — думал он. — К каторжанкам, что ли, пойду с навигацией? Теперь только выпить…»

Глава восемнадцатая

ОТЪЕЗД ИЗ ОХОТСКА

Утром Лярский повел капитана в порт.

Охотск утопал в гальке. Груды ее вместились в проломы и наполнили своей тяжестью гнилой остов какого-то судна, видимо погибшего китобоя, с полустертой надписью на облупленном борту.

На гальке — щепье от дров, кора от деревьев, старые сани для собак.

Из низкого дома вышли двое пьяных тунгусов. Чья-то красная бородатая рожа выглянула за ними, но, завидя офицеров, тотчас же исчезла. Тунгусы подошли к Вонлярлярскому и оба встали навытяжку, приложив руки к своим шапкам, как солдаты.

— Нам маленько не убили! — хрипло выкрикнул один из тунгусов, как бы рапортуя и стал объяснять, что его обобрали, взяли меха…

— Пшел прочь! — гаркнул на него Лярский. — Я вас, собаки! — Он обратился к Невельскому: — Сами подлецы, а ябеды каких мало. Если тунгус увидит начальника, обязательно пожалуется на что-нибудь.

У лодок несколько охотников играли в карты. Они встали при виде офицеров; лица их были смуглы и приятны.

— Это охотники, пойдут на промыслы, — говорил Лярский. — Их посадят в трюм компанейского судна и развезут по островам. Это только тут они бездельничают. Но все народ рабочий…

Он стал рассказывать, что в Охотске отбывают наказание разбойники и разные шулера, всевозможные порочные личности и это имеет влияние на нравы здешнего населения.

— Правда, есть у нас и славный народ из каторжников. Ведь няньки, и прислуга у чиновников, и даже ночные сторожа — это все каторжники. Ведь иных людей у нас нет. Матросов и солдат горсть, да и то половина больные.

У бревенчатой батареи ходил часовой. Толпа каторжных в суконных халатах плелась к берегу; они шли так тихо, что казалось, ходить так куда труднее, чем работать.

На эллинге, крепком деревянном здании с округлой крышей, раздавался знакомый перестук топоров. Недавно эллинг отремонтировали. В крыше, среди черных досок, выделялись белые, а на стенах — светлые брусья, видимо с немалым трудом поставленные взамен сгнивших. Внутри строилось небольшое судно. Топоры стучали дружно, пахло свежевыструганным деревом, как на любых верфях. Эллинг был невелик, но все делалось, как следует, и Невельской даже почувствовал уважение к старому взбалмошному Лярскому. Оказывалось, что он не только кричал и разглагольствовал, но и умел строить.

— Вашескородие, Геннадий Иванович, — подошел к капитану коренастый мастеровой с опилками в светлой бороде, — вы ли это?

— Степан? Здорово, братец, я как есть…

Мастеровые вылезли из всех щелей, сбежались из соседней мастерской и обступили капитана, с которым шли вокруг света. Лярский стоял тут же и поглядывал на них свирепо.

Невельской расспросил про харчи и жилые помещения, потом осматривал работы.

Пошли в казармы. Лярский уверял, что за команду беспокоиться нечего: будет сыта и довольна. Но капитан знал, что овощей свежих уже и сейчас нет. Пища — вяленая, сухая и соленая рыба. Казарма — гнилое, отвратительное помещение. Доктор, показывавший госпиталь, сказал, что среди местных матросов есть больные венерическими болезнями, а среди жителей много туберкулезных. Побывали и на судах. Вся Охотская флотилия состояла из «Иртыша», маленького транспорта «Охотск» и двух палубных ботов. Это был весь русский военный флот на Тихом океане. Корабли эти стали в затон рядом с «Байкалом».

вернуться

[47] Гюйс — флаг, поднимаемый на носу военного корабля во время стоянки на якоре; ванты — снасти, удерживающие мачты.