Эта просьба Муравьеву не понравилась. Он перед отправлением из Якутска предупреждал дам, что все должны подчиняться правилам, составленным на время путешествия.
— Разговаривай со Струве, он назначен начальником экспедиции, и я сам подчиняюсь ему, — ответил жене губернатор, взглянув строго на Струве.
Через некоторое время Струве подошел к губернатору. Муравьев с проводниками стоял у якутских лошадей.
— Как быть? — спросил Струве. — Екатерина Николаевна просит разбить палатку, а по данной мне инструкции в настоящем пункте дневка не предусмотрена.
— Вы начальник экспедиции и решайте все сами, — ответил Муравьев и дал знак, чтобы якут поднял и показал копыто иноходца. — Не надо позволять ей раскисать, — добавил генерал.
Возвратившись на бивак, Струве своим тонким голоском твердо объявил Екатерине Николаевне, что в этом пункте не предусмотрено разбивать палатки, поэтому сделать ничего не может.
И Струве не удержался от удовольствия взглянуть на молодую губернаторшу с чувством превосходства, очень гордясь тем, что перед всеми поставил себя в такое выгодное положение. В то же время этой же самой строгостью и даже своей педантичностью он угождал и губернатору, а губернаторше старался помочь закалиться, привыкнуть к седлу. Он чувствовал себя в этот миг строгим доктором, чья суровость на пользу больному.
Когда Муравьев возвратился на бивак, Екатерина Николаевна пыталась объяснить, что измучена дорогой, и вдруг, не выдержав, расплакалась.
Он несколько смутился, но стал уверять, что отдыхать не следует.
— И нельзя и не надо. Ты будешь совершенно разбита, я это знаю по собственному опыту… Я тебе желаю добра. Поверь мне, перетерпи первые дни и привыкнешь… Кроме того, — видя, что она очень обижена, добавил он таким же тоном, каким говорил с ней Струве, — я не могу приказать. Ты знаешь, что я вверил Струве командование экспедицией.
Екатерина Николаевна, вытерев слезы, взглянула на мужа с удивлением. Впервые в жизни она почувствовала себя подчиненной казенному делу. Казалось, вокруг не люди, а ходячие правила… Оставалось сесть на коня и ехать назло всем. И она поехала. «Как несчастны, должны быть люди, которые слепо зависят от правил, — думала она. — И разве нельзя сделать исключения?»
Окружающим казалось, губернаторша смирилась, и как будто все шло очень хорошо, но дело испортил сам губернатор. На другой день, поздно вечером, оставшись в палатке наедине со своей супругой, он, желая, видимо, ее утешить, сказал, что, конечно, Струве, если бы захотел, мог поставить палатку…
После этого Екатерина Николаевна стала холодна с начальником экспедиции.
…Под обрывом, там, где, роясь в огромных камнях, журчала река, виднелись козы на скалах. Множество уток и гусей носилось в воздухе. Якуты и казаки охотились, слышны были их выстрелы. Муравьев несколько раз приказывал подавать себе ружье.
Урядник принес убитого олененка.
Стреноженные кони паслись на лугу, который, как видно, кошен был ежегодно кем-то из ближних жителей, и поэтому свежая трава не перемешивалась со старой, прошлогодней, хотя вокруг не было видно ни жилья, ни дыма.
За обедом Муравьев сказал Элиз с напускной серьезностью, что один богатый русский князь в Охотске давно ищет случая жениться на знаменитой иностранке. Элиз отшучивалась, но насмешки генерала ей не нравились. Она в свою очередь поддразнивала губернатора, называя маленьким генералом и сибирским Наполеоном.
Элиз была интересной собеседницей и превосходной рассказчицей. Ей было двадцать лет, но она объездила почти всю Европу, была знакома со многими знаменитыми артистами, писателями, политическими деятелями. Здесь, на охотском болоте, со своим остроумием и живостью и со своими рассказами о Европе она была очень кстати для спутников.
Вскоре все поднялись и снова надели капюшоны. Посвежевший, отдохнувший Муравьев верхом на белогубом жеребце тронулся за проводниками. За ним ехали женщины, чиновники, офицеры и казаки.
Поручик Ваганов, молодой сибиряк саженного роста, и доктор Штубендорф ехали позади дам. Ваганов был известен своим бесстрашием, он участвовал в экспедиции академика Миддендорфа [13] и даже доходил до той мифической страны гиляков [14], где ныне должен находиться Невельской.
Караван подошел к тайге. Лес казался мертвым… Темные стволы и громадные ветви лиственниц, и белоствольные березы только чуть зазеленели. В эту раннюю пору молодая хвоя на лиственницах была еще очень бледной и слабой, ее даже не видно, но она так обильна, что лес, кажется, тонет в зеленом прозрачном тумане, сквозь который видны и дальние и ближние стволы, и черные шершавые ветви лиственниц.
Ночевали в тайге. Вблизи не было ни реки, ни озера. Вокруг — глухая чаща, окутанная бородатыми лишайниками, как ветхими неводами. Из цельных сухих лесин зажгли огромные костры, вокруг которых расставлены были палатки. Двое вооруженных казаков всю ночь вслушивались в тишину…
Когда укладывались спать, где-то далеко послышались глухие удары. Муравьев вышел из палатки.
— Кто это дерево рубит? — спросил он пожилого казака.
— Гаврюха, ваше превосходительство.
— Какой Гаврюха?
— Бродяга, ваше превосходительство, беглый… Из Охотска тут бегут.
Муравьев задумался.
«Страшной, таинственной жизнью живет тайга», — подумал он.
— Наш генерал — бывалый воин, — говорил тем временем Струве, укладываясь в другой палатке рядом со своим приятелем Юлием Штубендорфом.
Доктор был старше и не так удачно делал карьеру, как Струве. Он вспомнил в этот вечер свою юность, профессора Крузэ, у которого Струве жил в Дерпте. Штубендорф часто бывал в этой семье. Профессор Крузэ пил по утрам парное молоко и того же требовал от студентов.
— Ах, Берни, — сказал доктор Юлий, тщательно подгибая под себя кромку одеяла, — молочницы, наши молочницы! Их вспомнишь, Берни, когда увидишь руки якуток!
Воспоминания о доме профессора Крузэ и молочницах очень тронули Струве. Приятели, изъеденные комарами, измученные и избитые в седлах, размечтались. Они перенеслись в Дерпт, туда, где много докторов, аптекарей, молочниц, аккуратных стариков и старушек, с утра подметающих улицы и тротуары, где очень легко и удобно жить, но очень трудно заработать и негде делать карьеру.
— Ах, юность! — натягивая одеяло, вздохнул Штубендорф.
— О, юность! — повторил Струве. — Но здесь мы в отличном положении и задаем всему тон. — Через некоторое время Струве снова поднял голову. — Вместе с генералом я встречал Новый год! — сказал он и, счастливый, уткнул голову в подушку.
Глава третья
У ОКЕАНА
Караван поднимался на вершину хребта через леса и завалы камней, окутанные глубоким покровом мха, который мягкими волнами застлал и пни, и упавшие деревья.
Вскоре лес кончился. Вокруг, среди скал, была тундра. Караван взошел на перевал. Открылся светлый простор, повсюду рвались к небу вершины гор. Между ними проплывали облака… Солнце еще не всходило, и огромный купол неба до половины был в столбах красной пыли, словно горны пылали за горизонтом. На земле была тундра, а небо казалось южным, жарким.
Солнце появилось, когда караван стал спускаться с перевала. Тут уже не было тех вековых лесов, что на западном склоне. Деревья чахли от жестоких ветров: чувствовалась близость Охотского моря, в воздухе стало прохладней…
Через три дня, вблизи последней почтовой станции, на берегу реки Кухтуй, губернатора и его свиту встретила группа морских офицеров во главе с начальником Охотского порта Вонлярлярским [15].
Это был сухой старик с сизым носом и лиловыми щеками, в мундире капитана второго ранга при орденах, в фуражке с лакированным козырьком. Он быстро отрапортовал и потом многословно отвечал на вопросы губернатора. Оказалось, что транспорт «Иртыш» прибыл благополучно с грузом из Камчатки и через два дня разгрузится и будет готов к плаванию в Петропавловск под флагом генерал-губернатора. С этим транспортом получены сведения о «Байкале». Невельской благополучно прибыл в Петропавловск из кругосветного и, не дождавшись инструкции и не желая терять время, перегрузил все на «Иртыш», а сам на «Байкале» 13 июля ушел на опись. Штабс-капитан Корсаков на боте «Кадьяк» ушел в море, надеясь встретить «Байкал» в Курильском проливе. Но, как теперь известно, это вряд ли удастся, так как «Байкал» прошел давно… Ни о «Кадьяке», ни о «Байкале» больше нет никаких сведений…