По строю матросов пробежало неохотное и слабое оживление, словно матросы чувствовали искусственность этого перехода к разговору о «простом».
— Козлов, два шага вперед!
Скуластый матрос, с белокурым чубом, старательно ступил два шага. Ноги у него пятками врозь, носками вместе, что делало их похожими на медвежьи лапы.
— Ты вчера в бане ударил тазом банщика по голове?
— Так точно, вашескородие, — хрипло ответил Козлов.
— Разве ты драться в Охотск приехал? Отвечай! Ты, открыватель Амура, герой!
Козлов, обычно сдержанный и терпеливый, ударил банщика, потому что вообще был зол. Он наслушался разговоров товарищей, насмотрелся на Охотск, досады накопилось много, но говорить он не умел и, придя в баню, рассердился и треснул банщика.
— Ты что же, приятель, пришел из Кронштадта за тем, чтобы в Охотске банщикам головы проламывать? За этим тебя послали в Восточный океан? На что ты обозлился? Что тебе зимовать в Охотске? Да ты матрос, значит, ничего бояться не должен. Вот настанет лето, и мы должны посты ставить в новых бухтах, доставлять русскую армию на Амур, переселенцев, скот, коней. А ты хочешь, чтобы я весной сюда приехал, а мне бы сказали, что Козлов в каторжной тюрьме сидит. А на тебя глядя, и другие возьмутся за то же. Я приеду и спрошу: где моя команда? Что мне скажут?
Матросы стояли ни живы, ни мертвы. Их тронуло, что капитан приедет сюда весной и спросит. Было в этих словах то, что так дорого матросам, — внимание и забота.
Теперь, когда он, наконец, начал их бранить, они почувствовали это. Души их тянулись к нему. Сказано было немного, но все попало в самое сердце.
— Да, да! Глядя на тебя, — продолжал капитан, — примутся и другие бесчинствовать! Вон, выпусти-ка Фомина на берег. Он спит и видит показать какой-нибудь вдове свою картинку.
Опять по рядам пробежало оживление, которое, правда, не держалось долго. Но на этот раз все немного повеселели. Капитан сказал, что будет просить губернатора об отправлении судна на зимовку в другой порт и что к этому надо быть готовыми.
Матросы знали, что, как капитан говорит, так и будет. Ясно, что он вернется и опять пойдет к Амуру. Ведь недаром было упомянуто и царское имя, и губернатор. Свой, питерский, капитан хотя и уезжает, но не покидает их на произвол судьбы; за капитана каждый был готов в огонь и в воду.
Капитан сказал, что от зимовки в Охотске ни команде, ни судну добра быть не может. Что в Якутске он застанет губернатора и вышлет оттуда бумагу, чтобы «Байкал» шел на Камчатку и сразу был бы снабжен всем необходимым провиантом на целый год. Никто пайка не урежет.
— И вам сейчас же надо готовить судно к переходу. Море еще долго будет свободно ото льдов, и переход возможен еще в ноябре, время есть. А будущим летом «Байкал» вернется сюда, и я приму команду снова…
— А по мне, Геннадий Иванович, тут бы лучше, — говорил под хохот своих товарищей толстощекий матрос Фомин, когда команда разошлась. Все знали, что будет тяжело, но речь капитана тронула. К тому же он обещал побывать в Кронштадте.
Конев в этот день шил новый парус на палубе и думал. Он из пензенских крепостных, попал во флот темным и неграмотным, бывал бит, сносил издевательства. Но еще до службы с Невельским выучился читать по складам. Многое повидал во время кругосветного, многое слыхал он и прежде о жизни людей в других странах, а теперь увидал своими глазами. Он отлично понял слова капитана. Конев был с Невельским на устье Амура и тоже разговаривал там с русским, жившим среди гиляков. Про далекие новые места слыхал Конев и от сибиряков, и прежде, под Пензой, — слухи доходили туда о жизни за Уралом. Потом слыхал он и про то, как в Америке люди селились на новых местах. И вот ему запало в голову поселиться на Амуре, как Фомка, только когда будет порт на устье, не с гиляками, а со своими, чтобы пахать землю. Земля там, как сказывал русский, хороша, и чем выше, тем лучше. Места понравились Коневу. Рыбы тьма. Леса — бери сколько хочешь. Так и представлял он себе рубленые избы новоселов на лугах под обрывами каменных сопок. А лес по осени в золоте, нивы хлеба созрели, рыба идет по реке… Коневу казалось, что все это может быть скоро… Много ли на это времени надо!…
И слыхал он однажды, стоя с ружьем на часах, ночью, что говорили на юте офицеры.
— Крепостному праву долго не быть, — сказал капитан старшему офицеру. Тот соглашался, и говорили вперемежку по-русски и по-французски.
Капитан в ту ночь приводил в пример свою команду, что люди могут отвыкнуть от побоев, что не обязательно их драть…
Конев чувствовал, что где-то что-то замышлялось, что скоро будут большие перемены. Слыхал и он про восстание народа во Франции [51]; люди там истребляли помещиков — так однажды рассказывал двум мичманам, захлебываясь, молоденький юнкер, когда стояли в Англии. Видно, он узнал про это… И знал Конев, что за эти разговоры капитан и Казакевич могут расстрелять, но сами ведут их потихоньку. Кто враги, кого бояться — Конев толком не знал, но знал одно, что люди в других странах живут без помещиков и что не худо бы все пензенские деревни из-под гнилой соломы и из-под барина вывести на сибирские земли, в кедровые леса… Он был из тех людей, которые всегда видят вокруг тайны, опасности. Он знал, что жгут помещичьи усадьбы недаром и что капитан такие речи ведет не зря. Капитан хороший, но тоже рыльце в пуху, чего-то бунтует.
И, как нарочно, Коневу приходилось в жизни встречать таких людей и слышать разные разговоры, которые подтверждали существование чего-то неизвестного, даже на том корабле, где он служил, и это еще сильнее воспаляло его склонный к любознательности ум. Именно поэтому он хотел от всего старого уйти, уйти на Амур, на новое место. Главное, что место было просторное, свободное… А тут какие-то заразы, в этом Охотске. Банщик оказался придирой, таких давно уже не видали…
Капитан уезжал.
Последние вещи вынесли, каюта опустела, полки стоят без книг. «Вот тут я жил почти полтора года. — Он постоял, глядя на голые переборки. — Сколько было пережито здесь. На „Байкале“, может быть, в этой каюте, прошли самые счастливые дни моей жизни».
Он вышел, прикрыл дверь с большой блестящей медной ручкой и быстро поднялся на палубу, где уже выстроился весь экипаж.
Иван Подобин выступил вперед и поднес капитану подарок: трубку, вырезанную из куска дуба, взятого на Амуре. Капитан заметил, что глаза у многих матросов мутны.
«Я никогда не оставлю своего „Байкала“, — подумал он, чувствуя, что комок подступает к горлу. — Я лгал им, чтобы успокоить, укрепить, лгал именем царя, знал — поверят… Я пустился на испытанный обман. Как я могу иначе действовать? Разве я смею сказать им, что, быть может, и я и они со мной обречены на гибель? Да нет, это чушь, я сам черт знает что думаю… Но никогда не позабуду своих матросов». Невельского давно волновало то, что ждет его впереди, а теперь к этому прибавлялась еще судьба остающегося здесь экипажа. Он когда-то мечтал, что матросы «Байкала» будут ядром будущего приморского населения Приамурья…
— Ну, братцы, так помните — жить дружно. Духом не падать. А я буду хлопотать.
Капитан стал обнимать и целовать всех матросов по очереди. Многие отправляли с ним письма. Он обещал, что, если будет в Петербурге, навестит семьи тех, у кого они были в Кронштадте.
Матросы снесли вещи по трапу и понесли их с Евлампием по отмели.
Подходя к адмиралтейству, Невельской оглянулся.
Виден «Байкал» с бортами, усеянными головами матросов. Судно стояло печально, с обледеневшими снастями. И вдруг на нем послышался незнакомый капитану резкий, звонкий голос. Он понял, что это новый командир что-то скомандовал матросам, видно желая покончить с этими тоскливыми проводами и показать, что теперь командует он, его обязаны слушаться.
И этот крик короткой, но острой болью отозвался в сердце Невельского.
Казакевич немного удивился в душе, что Невельской не хочет хлопотать о посылке «Байкала» на зимовку на Гавайи. Там фрукты, свежая пища всегда, люди отдохнут, наберутся сил. Невельской поступал на этот раз жестоко. Фанатическая преданность его своей идее не всегда, как полагал Петр Васильевич, хороша.