— Но разве вы не в обществе? — отозвалась она.
«Да, она тысячу раз права, разве я не в обществе? Разве я не должен добиваться?…»
Он опять вспоминал ее лицо, руки, то играющие на рояле, то сложенные вместе, когда она смеялась, мысленно любовался ее глазами, вспоминая все оттенки тех чувств, что владели ею, — то отзывчивость, то нежную лукавость, пристальность взгляда… В ее взоре отзвук на все, она всегда полна чувств.
«Зачем я уехал? За коим чертом я выбрал еще дальнюю дорогу? Из трусости? Уж коли ехать, то как можно быстрее. Чего ждать? Прямо надо лезть к зверю в берлогу… Но как бы я желал бросить все, вернуться, пасть к ее ногам… Ну да, я в обществе, я плоть от плоти, кровь от крови, таков же, как все… Но все трусы, и я тоже… Неужели несчастье ждет меня?»
Тем прекраснее казалась ему Екатерина Ивановна, она сама как музыка Бетховена. «Может быть, я напрасно не объяснился? Она бы сказала „нет“, и я уехал бы… Знал, что не смею надеяться, и все! Но если она меня любит, то будет душой со мной… Но если она не любит, а просто чувствует ко мне уважение? Впрочем, чушь, что только не лезет нынче в голову. Если не любит, то я не смею даже о ней мечтать…»
Капитан уж ни о чем не расспрашивал мужиков, сидя по утрам за миской с пельменями. Сибирь больше не существовала для него, она, кажется, осточертела, он ничего не видел больше… Он гнал ямщиков, спеша как можно скорее приехать в Оренбург, миновать эту дальнюю, им самим избранную дорогу.
В Оренбурге, узнав, что Леши нет, что тот уехал в Питер, он даже обрадовался… Можно было не задерживаться… И он погнал перекладных дальше, спеша наверстать упущенные дни. И рад был, что едет один, что можно думать, сколько хочет, о чем угодно.
Из Петербурга дошли газеты. Напечатан приговор Петрашевскому и его товарищам. Александра в списке нет! Слава богу!
Сороковой день в пути. Каждый день — стужа, мороз пробивает сквозь шубу, чем дальше на север — дни короче. Едешь дольше, чем плывешь через Атлантический океан… Спишь — бьет головой о кузов. Бреешься, моешься па станциях наскоро, куски глотаешь, не жуя как следует, как голодный волк. Сам удивляешься, как все сходит, другой давно бы сдох.
Проснешься — небо полно звезд. Вспомнишь, как подъезжал к Иркутску, ночь на Веселой горе, и разберет: почувствуешь свое одиночество, кажешься сам себе какой-то гончей собакой, а не человеком, всю жизнь тебя носит, где только не был… До каких пор? Сорок дней коротаешь в думах, ждешь, вспоминаешь…
Подъезжая к столице, капитан решил, что к Мише сразу не заедет, после. К братцу на службу — ведь его утром нет дома… Да нет уж, увижусь после. Правда, с братцем стоило бы поговорить, ведь он служит в инспекторском департаменте Морского министерства, через его стол идут все назначения, все наказания, он все знает… Ну что за трусость!
Под утро, в темноте, проехали Царское село. Капитан дремал…
На подъезде к Питеру послышался барабанный бой… Распахнувши воротник, увидел он вдали на знакомом плацу серые ряды солдат, по очереди вздымавших палки.
Ямщик перекрестился.
— Нынче строгости! — хрипло и невесело заметил он, видя, что и капитан всполошился.
Сани подъезжали к серым солдатским рядам. Барабанный бой внезапно прервался.
«Отхаживают! — подумал капитан. — Знакомая картина!»
Вскоре в барабаны ударили снова. Потом бой их стал удаляться.
«Николай Николаевич нынче тоже забил несколько человек!»
За заставой кибитка перегнала конногвардейцев, ехавших шагом по два в ряд. Розовый свет случайного луча, вырвавшегося сквозь муть неба, заиграл на их касках. У сытых коней екали селезенки, и длинные тела их, казалось, прогибались под тяжестью огромных всадников.
Капитан заехал к родным, наскоро переоделся, пообедал. Выйдя, взял вейку-финна.
— На Английскую набережную! — приказал он.
…Питер в снегу, как в горностаевой мантии… Дальше, мимо угла Сената, вейка вылетел на набережную, и перед капитаном открылась Нева во льду.
Небо низкое, вернее, не видно никакого неба, а всюду одна мгла. Вверх она густеет, а по сторонам, там, где прозрачно, все серо — и дома, и лед, и суда. Только чернеет гранит над Невой, чуть-чуть гнется вдоль реки его толстая лента.
Сквозь мглу на противоположном берегу в слабой синеве отчетливо проступают башня обсерватории, фронтоны и колоннады зданий Академии наук, кадетского корпуса и горного института. От мороза и мглы вид их кажется еще строже и стройнее.
Вмерзшие в лед, стоят суда с голыми голубыми мачтами и редкими реями. Суда и под тем и под этим берегом, а возле здания биржи — целый лес мачт набился в Малую Невку. Там зимует торговый флот.
Напротив корпуса, у стенки, — трехмачтовая шхуна без рей.
Корпус — родной, здесь учился, прошла целая жизнь. Шхуна тоже родная: кадетом совершал на ней первое плавание, на ней чуть не утонул и об этом рассказывал Екатерине Ивановне, да, кажется, еще лишнего прибавил.
Тут все холодное и величественное, но все родное: суда, здания, дом Морского министерства, Адмиралтейство, верфи. Перед капитаном явилась вся его былая жизнь. Вид суровый и торжественный необычайно действовал на душу, лечил ее, встряхивал, напоминал о долге. От сознания, что всего этого можно лишиться навсегда, казалось, что тут особенно торжественно и хорошо. Какие счастливые люди живут в этом мире, все, кому не грозит разжалование!
А на берегу слева — тесно, один к другому — особняки Английской набережной, гнезда русской аристократии; и богачей, торговавших за морем или пришлых из-за моря. Но как-то невольно бросилось в глаза, что ведь все, что он видит, все это сейчас стихло, замерзло, замерло. Огромное количество судов без движения, а людей — без дела. И в Кронштадте то же самое в эту пору: флот замерз, в Военной и Купеческой гаванях полно судов, полузанесенных снегом. Матросы учатся шагистике, строю, но не потому, что надо, они все знают давно, тысячу раз делали прием «вперед коли, назад прикладом бей!», а чтобы без дела не сидеть. Офицеры ждут субботы, чтобы с вечера уехать в Питер, тянут время и скучают. Вечерами в собрании и по домам жарят в карты, в бильярд. В хорошую погоду, которая тут редка, выйдут прогуляться в новеньких шинелях по «бархатной» стороне.
И вспомнил капитан незамерзающие порты Англии, бухту Рио, Вальпарайсо, Гавайи… Английский флот вечно в движении, в связях с колониями…
«А тут… замерзшее окно в Европу!» — подумал капитан.
Он вспомнил, как в сорок первом году в Кронштадте торжественно освящали памятник Петру, как стоял он в колонне перед зданием коменданта крепости, в саду, напротив Военной гавани, когда пал чехол и явилась огромная могучая фигура с подзорной трубой в руке. Открылась надпись на памятнике: «Оборону сего места… держать, не щадя живота».
Тогда трепет охватил все его тело… Как бы он хотел, чтобы для России открылся еще один выход в мир, оборону которого тоже надо держать… но от кого оборонять? От кого сначала? Здесь, в твердыне флота, созданной Петром, приходится принимать первый бой…
В Морском министерстве дежурный офицер сказал, что князь нездоров, дома. Его светлость повелел, как только Невельской прибудет, немедленно препроводить к нему. Невельской и обрадовался и озаботился.
На крыше одного из широких зданий с колоннадой, которое походило на дворец, явился силуэт ангела с крестом. Это английская церковь. Она на самом видном месте набережной — не доезжая трехэтажного особняка начальника Главного морского штаба.
Капитана провели в небольшой сад, вернее, во двор, обсаженный деревьями и обнесенный высокой стеной. Далее — через полуарку — в узкий длинный проезд и на задний двор. Капитан увидел белый каменный каретник с красными щитами нескольких ворот, а налево опять арку в узкий сводчатый каменный коридор и высокие двери в конюшни. Тут манеж — полукруглые окна в соседний двор, светло. Тяжело дышат и пофыркивают тучные, сытые лошади. Отдельно — лечебница, светлая зала с окнами под потолком.