Сторожку взяли около полуночи и взяли тихо.
Двое спали. Третий сидел у печурки и что-то чинил, и когда дверь отворилась, он поднял голову и не встал.
— Не шумите, — сказал он.
Мы не шумели.
Их связали, вывели и посадили у стены, и они сидели там всё остальное время, и один из них, самый молодой, всё порывался что-то сказать и всякий раз замолкал.
Аппарат стоял на столе — маленький, на деревянной доске, с ключом и катушками, и с двумя проводами, уходящими вверх, к отверстию под крышей.
Я не стал его ломать.
Я отвинтил ключ, снял катушку, сложил всё это в мешок, а мешок отдал проводнику, потому что у проводника были свободны руки.
— Донесёшь?
— Донесу.
— Не потеряй. Это и есть всё дело.
Он кивнул и убрал мешок за пазуху, и я это запомнил потому, что запоминаешь всегда не то, что нужно.
Самый молодой у стены снова открыл рот.
— Чего? — спросил Семён.
— Воды.
Семён посмотрел на меня. Я кивнул. Он принёс ковш, но верёвки не развязал, держал сам. Молодой выпил, закашлялся и сказал:
— Вы его не унесёте.
— Что?
Тот кивнул на провод.
— Тяжёлый.
— Знаем.
— Не знаете. Он на бухте лёгкий, пока лежит.
Семён усмехнулся.
— А ты давно его носишь?
— Третий месяц.
— Тогда молчи и смотри, как надо.
Через час он уже не усмехался.
Провод снимали втроём: я, Семён и один из приданных.
Работа оказалась хуже, чем я думал. Провод низкий, но на жердях, и на каждую жердь надо было лезть, и лестница была одна. Резали кусачками из той же сторожки. Первые двести шагов сняли за четверть часа, следующие двести — за двадцать минут, потому что жерди пошли выше и одна упала не туда.
Сначала делали глупо: я держал лестницу, Семён лез, приданный ждал внизу с кусачками. На третьей жерди Семён спустился за ними, снова поднялся и потерял столько времени, сколько заняла сама резка.
— Кусачки наверху оставь, — сказал я.
— А следующая жердь?
— Лестницу перенесём вместе с ними.
— Упадут.
— Привяжи к ступени.
Он снял с шеи тесёмку, привязал кусачки и больше не спускался зря. Приданный шёл впереди, снимал камни у подпорок и клал их так, чтобы жердь опустилась вдоль линии, не поперёк. Я принимал провод и тащил к бухте. На каждых ста шагах менялись.
— Вот теперь быстро, — сказал Семён сверху.
— Теперь не медленно, — ответил я.
До быстро нам было ещё далеко.
Проволоку сматывали в бухту, бухту вязали и клали на вьючную лошадь.
Она тяжёлая, проволока. Она тяжелее, чем кажется, и это была первая вещь, о которой я в ту ночь подумал не то.
Вторая была со временем.
Я положил на шестьсот шагов сорок минут. Ушло семьдесят. Я знал, что так бывает всегда, я двадцать лет говорил это другим людям — что всякая работа берёт вдвое, — и всё равно посчитал по-хорошему, потому что по-хорошему выходило, что мы успеваем.
Мы сняли шестьсот с чем-то шагов, когда Тимофей на дороге крикнул сычом.
Два раза.
Я стоял тогда на середине лестницы.
Обоз шёл с юга по прихваченному морозом просёлку, и шёл он быстро, потому что ночью по такой дороге и надо идти быстро.
Пять подвод. И охраны при них было не шесть человек, как утром, а десятка полтора, и половина верхами.
Их выдало то же, что выдало бы нас: мёрзлая земля.
— Всё, — сказал я. — Бросаем.
Мы бросили.
До промоины оставалось меньше двухсот шагов. Мы дошли бы, если бы у них не было переднего дозора и если бы этот дозор не шёл не по дороге, а стороной, полем, — потому что человек, ведущий ночью обоз, тоже кое-что понимает.
Двое верховых вышли на нас от старой жерди, шагах в сорока.
— Стой! Кто?
Дальше пошло быстро.
Первым выстрелил не я. Первым выстрелил приданный, который снимал со мной провод, и выстрелил он в белый свет, и после этого выбора уже не было.
Гаврила ударил с бугра — двумя короткими, по верховым, — и один конь пошёл вбок, а второй с седоком развернулся и ушёл к обозу, и на обозе закричали, и обоз встал, и от него побежали.
Мы отходили к промоине. Троих связанных у стены брать с собой было нельзя; они остались там, и свои нашли бы их у сторожки.
Отходили парами, короткими перебежками. Тимофей с дороги успел к нам раньше, чем я успел о нём подумать, и уже вёл своих влево, отсекая обходящих.
Проводник упал у второй жерди.
Он бежал предпоследним, с мешком за пазухой, и рухнул иначе, чем падают споткнувшись.
Я вернулся.
Он лежал на боку, поджав колени, и было темно, и я не разглядел ничего, кроме того, что он не дышит. Я обшарил его, вынул мешок и потащил его самого за ворот, и протащил шагов десять, и понял, что тащу мёртвого.
Тогда я взял его на плечо и потащил дальше, потому что бросать его там было нельзя.
Он был лёгкий; всю дорогу шёл сзади и ел меньше всех.
Семёна ударило почти сразу после этого.
Он не крикнул. Он сел на землю — просто сел, как садятся отдохнуть, — и стал шарить рукой у себя по боку.
— Ты чего? — сказал Гаврила, оказавшийся рядом.
— Ничего. Толкнуло.
— Встань.
— Сейчас.
— Встань, я сказал.
Семён встал, сделал два шага и пошёл вниз, и Гаврила поймал его на весу.
В промоине сошлись все.
Все — это было не всё. Проводник лежал у меня на плече и уже никуда не шёл.
Семёна положили на песок. Архип разрезал на нём одёжку и стал смотреть при огне спички, накрыв её ладонями с двух сторон.
Бок. Ниже рёбер, сбоку, навылет.
— Вход и выход сбоку, — сказал Архип. — Живот мягкий. Похоже, кишку не задело.
— Точно?
— Не точно. Но похоже.
Он затянул рану плотно и туго и перевязал так, что Семён первый раз за всю ночь застонал.
— Ты потише-то, — сказал ему Гаврила.
— Я тихо.
— Ты вслух не разговаривай, ты дыши.
— Дядя Гаврила.
— Ну.
— Вы меня не бросайте.
Гаврила замер на секунду.
— Дурак, — сказал он.
— Я не дурак. Я тяжёлый. Я знаю, что я тяжёлый. — Семён говорил быстро и с той нехорошей лёгкостью, которая бывает от потери крови. — Вы бросьте, а сами уйдите, а я тут полежу и потом сам…
— Ты ещё поговори.
— Я не…
— Ещё слово скажешь — вот тогда брошу, — сказал Гаврила и подхватил его под мышки.
Сверху, за краем промоины, ходили. Не бежали — ходили и перекликались, и по перекличке было слышно, что их много и что они не знают, куда идти.
Второй номер снял с «льюиса» верхний диск и пересчитал. В двух коротких очередях ушло семь: в этом осталось пятнадцать, во втором — шестнадцать. Всего тридцать один.
Тимофей подошёл ко мне.
— Уходить надо низом, до балки, — сказал он. — Три версты по дну.
— Знаю.
— Мы столько не унесём.
Я посмотрел на то, что у нас было.
Вьючная лошадь стояла в промоине, не наступая на задетую левую заднюю. На ней лежали шесть бухт провода, два мешка и прихваченная кем-то лестница.
С той стороны, у обоза, теперь горел фонарь.
И там же, на второй подводе, я видел за минуту до этого сумку — обыкновенную кожаную сумку, которую при мне вынес из-под сиденья один из возчиков, положил на землю и забыл, потому что побежал.
Когда передний дозор повернул к обозу, Архип на обратном ходу проскочил за второй подводой и поднял сумку из колеи. Он никому об этом не сказал и не показывал, пока мы не сошлись в промоине.
— Вот, — сказал он и положил её мне на колени.
Я открыл.
Бумаги. Много. Я не мог их читать при спичке и не стал.
— Тимофей, — сказал я. — Проволоку снять. Всю. И лошадь бросить.
— Лошадь?
— По дну три версты, с раненым на руках. Она нам не пройдёт, а с ней мы будем идти вдвое.
Тимофей посмотрел на бухты.
— Мы за это лазили всю ночь.
— Мы за это лазили, чтоб её с жердей снять, — сказал я. — Она снята. Пусть теперь лежит в грязи. Обратно её на жерди быстро не вздёрнут.