Он сидел на земле у стены и держал за плечи человека, лежавшего рядом.
— Батя.
Он поднял голову.
— Живой, — сказал он.
Он сказал это тем же голосом, каким у калитки велел мне войти в дом.
Я взял его подмышки, чтобы поднять.
— Не меня, — сказал отец.
— Батя.
— Не меня. — Он говорил медленно и раздельно, и он расправил бороду двумя пальцами, хотя рука у него была в крови. — Этого. Он с утра сидит, у него нога.
— Тебя.
— Я сам пойду, — сказал отец. — А он не пойдёт.
Я стоял над ним секунду.
Мне надо было бы поднять его и вынести, и потом вернуться, и на всё это ушло бы вдвое больше времени, чем у нас было.
Я поднял того, у кого была нога.
Отец встал сам, ухватившись за стену, и пошёл, и шёл он худо, но шёл.
Выводили через задние ворота и дальше в поля. Того, у кого была нога, ещё одного раненого во дворе и двоих ослабевших из амбара положили на казённую подводу, сбросив с неё оставшиеся мешки. Остальные шли сами.
Тимофей взял это на себя, как только увидел, что я занят.
Он поставил своих двоих у ворот, поставил спасённых цепочкой, велел старикам держаться за молодых, а подводу с четырьмя неходячими пустил первой. Потом повёл, и вся эта работа заняла у него меньше времени, чем у меня уходило на то, чтобы её объяснить.
Гаврила перестал стрелять, когда мимо него пошли люди.
Он лежал за камнем в тридцати шагах от ворот, и он не стрелял всё то время, пока цепочка шла мимо, и начал снова, только когда прошёл последний.
Второй номер под стеной набивал опустевшие диски из мешка. Гаврила бил в два приёма: пока открывали амбар и после того, как цепочка прошла ворота. Не в людей на дороге — в подступы к оружию и коновязи.
У развилки, за полверсты от двора, Тимофей остановил меня.
— Северина там нет, — сказал он.
— Знаю.
— Ты уверен?
— У конюшни шесть заводных без сёдел, а крюки пустые. И старик из амбара видел: Северин ушёл с час назад, с папкой, шестью верховыми и тяжёлой подводой.
Тимофей посмотрел назад, туда, где над двором уже поднимался дым: кто-то из наших или из ихних поджёг солому у навеса.
— Догнать можно, — сказал он.
— Можно.
— Час, много полтора. Он с подводами и с людьми, он идёт шагом.
— Можно, — повторил я.
Мы стояли и смотрели друг на друга. Решение уже было между нами, но произнести его должен был один.
— Скажи ты, — сказал Тимофей.
— Почему я?
— Потому что если скажу я, ты после будешь думать, что тебя удержали. А я не хочу, чтоб ты так думал.
— У нас двадцать два человека, — сказал Тимофей. — Из них четверо не идут.
— И два поста, — сказал я.
— И два поста.
— Веди.
Он повернулся и пошёл. По дороге мы к этому разговору не возвращались.
К своим вышли к полудню четырнадцатого.
На дальнем посту Мишка уже сидел у кладок. Когда подвода прошла, он передал постовому ровно два слова — «Хлеб пошёл», дождался дословного повтора и дальше нашей линии не ходил.
Спасённых оказалось двадцать два: девять из амбара и тринадцать из тех, кого уже вывели.
Из двадцати двух пятеро были бабы, трое — старики за семьдесят и один — мальчишка младше Мишки. Остальные — мужики, у которых сыновья и братья стояли по нашим постам. За них и брали. Двое остались во дворе. Ещё двенадцать человек — те, кого увезли одиннадцатого, — были где-то за линией, и про них мы не знали ничего, кроме того, что они где-то есть.
Подрядчик довёз четверых неходячих до перевязочной, там бросил казённую подводу и пошёл с нами. Двое тыловых верховых тем же утром вывезли с Кривого его жену и дочь; у дальнего поста он встретил обеих. Парнишку после проверки отпустили домой.
У Льюиса за двор и отход ушло двести сорок четыре. Из взятых четырёхсот сорока одного вернули сто девяносто семь; ещё восемьдесят три дожидались на посту. К вечеру Гаврила снова разложил двести восемьдесят: сто сорок один в три диска, сто тридцать девять отдельно.
Отца отвели в Затонский.
У него были ссадины на скулах и на запястьях; фельдшер счёл два ребра треснувшими. Неделю отец ходил боком, и первое, что он сказал, когда Настя стала его раздевать, было:
— Кадушку подняла?
— Подняла, — сказала Настя.
— А вертушку?
— И вертушку. Второй раз уже.
— И то дело.
Он посидел и потом спросил:
— Двоих потеряли?
— Двоих.
— Кого?
Я назвал.
— Первый мне позавчера цигарку свернул, — сказал он. — У меня руки не гнулись, а он свернул.
Больше он в тот день ничего не сказал.
Двоих убитых во дворе привезли через два дня, шестнадцатого: четырнадцатого туда идти было нельзя, а пятнадцатого дорогу размыло дождём.
Их привезли и отдали семьям. Семьи назвали их имена.
Гаврила ходил на оба выноса и на обоих стоял в стороне, у плетня.
— Ты чего не подходишь? — спросил я его на втором.
— А я чужой, — сказал Гаврила. — Их семьи хоронят. Я-то при чём?
— Ты их вывел.
— Двоих не вывел, — сказал он и ушёл со двора.
Ультиматум остался неисполненным ни в первом пункте, ни во втором.
Посты стояли.
Посыльный четырнадцатого утром к переправе не приехал.
Он приехал шестнадцатого, и привёз он не бумагу, а слова, и слов было немного: что за Дыбу спросят, что списки целы и что срок теперь не назначается.
— Как это — не назначается? — спросил Гаврила.
— А так, — сказал Архип. — Срок был, чтоб мы дёргались. Мы дёрнулись. Теперь им срок не нужен.
— А про заложников что? — крикнул Гаврила через воду.
— Про заложников ничего, — сказал посыльный. — Мне велено сказать три вещи, и я их сказал.
— Ты хоть знаешь, где они?
Посыльный помолчал.
— Нет, — сказал он. — И знать не хочу.
Вот в этом он не соврал.
Я стоял на гати и смотрел на тот берег, где посыльный уже разворачивал коня.
Двенадцать человек были где-то там.
И тот, кто увёз их затемно, знал теперь про нас на одну вещь больше, чем позавчера: он знал, что мы придём.
Глава 19
«Круг»
Круг собирали двадцатого, а с рассвета во дворе уже стояли люди и говорили.
Двор был при том же доме, где штаб, и через него всё равно ходили все, и оттого вышло, что дело моё разбирали ещё до того, как его начали разбирать.
Я приехал утром двадцатого и первые полчаса просто слушал.
Говорили не про меня. Про меня говорили в третью очередь.
Сперва говорили о том, кого не привели.
Их было двенадцать — тех, кого Северин увёз одиннадцатого, — и у семерых из двенадцати родня была тут же, во дворе, и стояла эта родня отдельно, у забора, и к ней подходили и отходили.
— А чего ж он тогда пошёл? — говорил кто-то. — Ежели он шёл спасать, чего ж он двенадцать оставил?
— Он не знал, где они.
— А чего ж не узнал?
Отвечал на это Гаврила и отвечал плохо, потому что не умел.
— Их увезли одиннадцатого! Одиннадцатого, за трое суток!
— А ты откуда знаешь?
— Оттуда, что я там был!
— Ты там был, — говорил мужик спокойно, — а мой брат там остался.
Гаврила замолкал и через полчаса начинал снова.
Потом говорили о двух убитых.
Тут было хуже, потому что тут был счёт простой и в цифрах: до четырнадцатого они были живы, четырнадцатого их не стало, и между этими двумя днями стояли мы.
Мать одного из них — старуха лет семидесяти — сидела на приступке и ни с кем не разговаривала. К ней подсаживались, она кивала и молчала.
Я подошёл к ней сам.
— Я Беркутов, — сказал я.
Она подняла голову.
— Знаю, — сказала она.
— Я его не вывел.
— Не вывел.
Я стоял. Она смотрела мимо меня, на ворота.
— Я тебе, сынок, вот что скажу, — сказала она наконец. — Ты не приходи ко мне больше. Не оттого, что я на тебя злая. А оттого, что я на тебя не злая, и мне от этого хуже.
Я отошёл.
Полина стояла у ворот с корзиной и всё это видела.