Перед боем я ещё раз проверил пары, путь отхода и смены.

Первый выстрел ударил в половине третьего ночи.

* * *

Они пошли не по дороге.

Дорогу они дали нам — вернее, дали то, что мы приняли за них на дороге: десятка полтора спешенных, которые двигались открыто и стреляли на ходу.

Основное шло левее, вдоль балки, по низу, и шло молча.

Архип с полуночи лежал в стороне от гребня и увидел их первым.

Он не крикнул сычом. Он выстрелил один раз — в воздух, вбок, — и это было условлено ещё с вечера: если поздно кричать, стреляй.

Гребень успел развернуться.

Гребень развернулся, но не весь.

За двадцать секунд одиннадцать человек развернулись лицом влево. Семеро остались смотреть на дорогу, и с дороги по ним ударили.

Одного из семерых зацепило прежде, чем он повернулся.

Дальше стало темно и шумно; людей выдавали только вспышки, но по ним нельзя было понять, кто стреляет и кто уже сменил место.

Мы держались минут двадцать.

За двадцать минут выяснилось: их около семидесяти, они обходят нас к просёлку и развилке, а соседняя сотня уже снимается — плохо, гуртом, с ранеными, по открытому выгону. До рассвета оставалось часа полтора.

Надо было держать ещё немного — ради тех, кто уходил по низу.

— Тимофей!

— Тут.

— Держим ещё десять минут и отходим на второй.

— Понял.

— Соседям скажи, чтоб шли низом, а не через выгон. Пошли кого-нибудь.

— Уже послал, — сказал Тимофей.

Я даже не спросил когда.

Резерв он перенёс тоже сам.

Двенадцать конных соседней сотни стояли у развилки, за вторым рубежом, — так, как условились с вечера. По уговору вводил их тот, кто первым увидит.

Тимофей понял, куда выйдут те, кто обходил нас низом.

Резерв он поставил поперёк выгона, между балкой и уходящей сотней.

Конных увидели и замедлились. Этого хватило: девять раненых ушли.

Четверых Тимофей спешил и послал к носилкам. Восемь всадников остались поперёк выгона, а освободившихся коней отвели за бугор.

Мне он доложил об этом утром, четырьмя словами.

— Двенадцать поставил. Четверых спешил.

— До моего приказа?

— До.

— Почему?

— После было бы поздно.

Он сказал это ровно, без оправдания и без просьбы подтвердить. Я кивнул, и больше мы к этому не вернулись.

Отходили по нашей дороге — той самой, которую четырежды прошли ногами.

Люди пошли парами; никто не свернул на короткий открытый выгон.

Двоих у нас зацепило на самом отходе. Одного легко, второго — в бедро, и он идти не мог.

* * *

На втором рубеже я его и потерял.

На втором рубеже я потерял его из виду. Семёна поставили при четырёх лошадях в лощине за бугром: при поводьях он был нужен, на рубеже — нет. Я сказал это вслух и при всех, как обещал.

— Семён, сюда.

Он подошёл, стараясь не показать, как тяжело ему дались десять шагов.

— Четыре коня. Держишь всех. Когда принесут неходячего, отдаёшь одного носильщикам и остаёшься с тремя. Сам никуда не идёшь.

— А если там человек нужен?

— Здесь человек нужен.

— Я могу носить.

— Не можешь. Повтори приказ.

Он оглянулся на тех, кто слышал.

— Держу четырёх. Отдаю по одному. Сам не ухожу.

— Кому сдашь последних?

— Гавриле.

— Гаврила у пулемёта, — сказал Тимофей. — Сдашь мне или Архипу. Кого первого увидишь.

Семён повторил уже без спора:

— Последних — Тимофею или Архипу. Сам не ухожу.

— Теперь стой.

Первые трое носильщиков вернулись с тремя неходячими из соседней сотни, положили их поперёк сёдел и сразу увели коней низом. Четвёртый носильщик остался впереди, помогая нашим. Его конь ждал следующего раненого у Семёна.

Раненого в бедро понесли туда же, к лощине, чтобы положить на лошадь.

Лошади не было.

Семён её не удержал.

Он потом сказал об этом сам и сказал первым. На близких выстрелах последний конь рванулся; ослабевшая рука Семёна не удержала повод. Это была лошадь, оставленная для следующего неходячего.

— У меня рука, — сказал он и сам себя оборвал: — Я не про то. Я виноват.

— Потом, — сказал я.

Больше я ему в ту ночь ничего не сказал.

Раненого понесли на руках. Двое несли, третий шёл рядом. Идти было триста шагов до низа и потом ещё столько же.

А сзади уже шли.

Увидев наши спины, они пошли быстрее и уже не береглись.

Гаврила лежал за скирдой и молчал.

Он молчал, пока несущие не вышли на тот кусок низа, ради которого он там и лежал.

— Диск, — сказал он.

Второй номер подал ему шестнадцать.

Гаврила поставил, дал одну длинную и три коротких, и на этом шестнадцать кончились.

Идущие сзади легли. Они лежали недолго — минуту, может, полторы, — но за эту минуту несущие успели уйти вниз, а за низом их уже не достанешь.

— Всё, — сказал Гаврила. — Пустой.

— Пятнадцать?

— Пятнадцать в мешке. Я их не ставлю.

— Ставь.

— Не ставлю, — сказал Гаврила. — Пятнадцать — это на завтра. Нынче обойдёмся.

Второй номер стоял рядом с мешком в руках и ждал, кого из нас слушать.

— Убери, — сказал я ему.

Он убрал.

Семён пошёл назад в тот момент, когда всё уже почти кончилось. До этого он видел, как трое несли раненого в бедро на руках из-за потерянной лошади.

Он пошёл за вторым раненым — тем, легким, которого при первом отходе завели за скирду и там оставили сидеть, потому что он мог идти сам, а потом оказалось, что не может.

Никто его не посылал. Никто и не заметил, как он пошёл: в темноте, среди своих, идущий назад человек виден только тому, кто на него смотрит.

Он дошёл. Он поднял того на ноги, и они пошли вдвоём, и раненый держался за него, и оттого они шли медленно.

Пуля ударила Семёна, когда до низа оставалось шагов сорок.

Он сделал ещё два шага вместе с раненым, потом сел; тот сел рядом, не сумев его удержать.

Я был в двадцати шагах и добежал.

Он был в сознании и держал руку на груди — высоко, не там, куда попало.

— Дядя Степан.

— Молчи.

— Я его довёл.

— Довёл.

— Он идти не мог, а я его…

— Довёл, — сказал я. — Молчи.

Он замолчал. Мы взяли его вдвоём с Гаврилой и понесли, и больше он не сказал ни слова, и я не знаю, оттого ли, что послушался, или оттого, что уже не мог.

* * *

Перевязочный двор стоял за вторым рубежом, у крайнего куреня, и там уже горел фонарь, и там уже клали на солому. Тот же фельдшер приехал из школьного лазарета перед ночью с двумя носильщиками; Полина кипятила воду и рвала полотно, а перевязки делал он.

Семёна донесли.

Он был жив, когда его положили, и оставался жив ещё сколько-то, и говорить он не мог, и не пытался. Он смотрел вверх и один раз перевёл глаза на Гаврилу, и Гаврила это увидел и не отошёл до конца.

Потом фельдшер поднял голову и посмотрел на меня, и я понял.

Гаврила закрыл ему глаза с третьей попытки.

Считали к рассвету.

Живых у нас вышло: четверо своих, из первых, и четырнадцать приданных. Раненых трое, из них тяжёлый один. Второй номер Льюиса был среди приданных и вышел без раны; пулемёт тоже не повредили.

Соседняя сотня ушла вся. Раненых у них было девять, и все девять ушли по низу.

Их сотник пришёл к нам утром, обошёл двор, ничего не сказал и уехал. К вечеру от него привезли два мешка овса и полпуда сала, и при этом опять ничего не сказали.

Просёлок и развилку они не взяли. К свету отошли за балку и стали там, и это значило, что коридор не перерезан и что подводы из Затонского пойдут в Вёшенскую сегодня же, как ходили вчера.

К рассвету недосчитались одной лошади — той самой, четвёртой. След искали до вечера, но за балкой он смешался с чужими конскими следами.

Патронов русских израсходовали четыреста с чем-то, точно Тимофей сосчитал к полудню.

Англицких — шестнадцать.

Тимофей записал это углём на доске и потом стёр рукавом, потому что доску надо было нести обратно.