Перед боем я ещё раз проверил пары, путь отхода и смены.
Первый выстрел ударил в половине третьего ночи.
Они пошли не по дороге.
Дорогу они дали нам — вернее, дали то, что мы приняли за них на дороге: десятка полтора спешенных, которые двигались открыто и стреляли на ходу.
Основное шло левее, вдоль балки, по низу, и шло молча.
Архип с полуночи лежал в стороне от гребня и увидел их первым.
Он не крикнул сычом. Он выстрелил один раз — в воздух, вбок, — и это было условлено ещё с вечера: если поздно кричать, стреляй.
Гребень успел развернуться.
Гребень развернулся, но не весь.
За двадцать секунд одиннадцать человек развернулись лицом влево. Семеро остались смотреть на дорогу, и с дороги по ним ударили.
Одного из семерых зацепило прежде, чем он повернулся.
Дальше стало темно и шумно; людей выдавали только вспышки, но по ним нельзя было понять, кто стреляет и кто уже сменил место.
Мы держались минут двадцать.
За двадцать минут выяснилось: их около семидесяти, они обходят нас к просёлку и развилке, а соседняя сотня уже снимается — плохо, гуртом, с ранеными, по открытому выгону. До рассвета оставалось часа полтора.
Надо было держать ещё немного — ради тех, кто уходил по низу.
— Тимофей!
— Тут.
— Держим ещё десять минут и отходим на второй.
— Понял.
— Соседям скажи, чтоб шли низом, а не через выгон. Пошли кого-нибудь.
— Уже послал, — сказал Тимофей.
Я даже не спросил когда.
Резерв он перенёс тоже сам.
Двенадцать конных соседней сотни стояли у развилки, за вторым рубежом, — так, как условились с вечера. По уговору вводил их тот, кто первым увидит.
Тимофей понял, куда выйдут те, кто обходил нас низом.
Резерв он поставил поперёк выгона, между балкой и уходящей сотней.
Конных увидели и замедлились. Этого хватило: девять раненых ушли.
Четверых Тимофей спешил и послал к носилкам. Восемь всадников остались поперёк выгона, а освободившихся коней отвели за бугор.
Мне он доложил об этом утром, четырьмя словами.
— Двенадцать поставил. Четверых спешил.
— До моего приказа?
— До.
— Почему?
— После было бы поздно.
Он сказал это ровно, без оправдания и без просьбы подтвердить. Я кивнул, и больше мы к этому не вернулись.
Отходили по нашей дороге — той самой, которую четырежды прошли ногами.
Люди пошли парами; никто не свернул на короткий открытый выгон.
Двоих у нас зацепило на самом отходе. Одного легко, второго — в бедро, и он идти не мог.
На втором рубеже я его и потерял.
На втором рубеже я потерял его из виду. Семёна поставили при четырёх лошадях в лощине за бугром: при поводьях он был нужен, на рубеже — нет. Я сказал это вслух и при всех, как обещал.
— Семён, сюда.
Он подошёл, стараясь не показать, как тяжело ему дались десять шагов.
— Четыре коня. Держишь всех. Когда принесут неходячего, отдаёшь одного носильщикам и остаёшься с тремя. Сам никуда не идёшь.
— А если там человек нужен?
— Здесь человек нужен.
— Я могу носить.
— Не можешь. Повтори приказ.
Он оглянулся на тех, кто слышал.
— Держу четырёх. Отдаю по одному. Сам не ухожу.
— Кому сдашь последних?
— Гавриле.
— Гаврила у пулемёта, — сказал Тимофей. — Сдашь мне или Архипу. Кого первого увидишь.
Семён повторил уже без спора:
— Последних — Тимофею или Архипу. Сам не ухожу.
— Теперь стой.
Первые трое носильщиков вернулись с тремя неходячими из соседней сотни, положили их поперёк сёдел и сразу увели коней низом. Четвёртый носильщик остался впереди, помогая нашим. Его конь ждал следующего раненого у Семёна.
Раненого в бедро понесли туда же, к лощине, чтобы положить на лошадь.
Лошади не было.
Семён её не удержал.
Он потом сказал об этом сам и сказал первым. На близких выстрелах последний конь рванулся; ослабевшая рука Семёна не удержала повод. Это была лошадь, оставленная для следующего неходячего.
— У меня рука, — сказал он и сам себя оборвал: — Я не про то. Я виноват.
— Потом, — сказал я.
Больше я ему в ту ночь ничего не сказал.
Раненого понесли на руках. Двое несли, третий шёл рядом. Идти было триста шагов до низа и потом ещё столько же.
А сзади уже шли.
Увидев наши спины, они пошли быстрее и уже не береглись.
Гаврила лежал за скирдой и молчал.
Он молчал, пока несущие не вышли на тот кусок низа, ради которого он там и лежал.
— Диск, — сказал он.
Второй номер подал ему шестнадцать.
Гаврила поставил, дал одну длинную и три коротких, и на этом шестнадцать кончились.
Идущие сзади легли. Они лежали недолго — минуту, может, полторы, — но за эту минуту несущие успели уйти вниз, а за низом их уже не достанешь.
— Всё, — сказал Гаврила. — Пустой.
— Пятнадцать?
— Пятнадцать в мешке. Я их не ставлю.
— Ставь.
— Не ставлю, — сказал Гаврила. — Пятнадцать — это на завтра. Нынче обойдёмся.
Второй номер стоял рядом с мешком в руках и ждал, кого из нас слушать.
— Убери, — сказал я ему.
Он убрал.
Семён пошёл назад в тот момент, когда всё уже почти кончилось. До этого он видел, как трое несли раненого в бедро на руках из-за потерянной лошади.
Он пошёл за вторым раненым — тем, легким, которого при первом отходе завели за скирду и там оставили сидеть, потому что он мог идти сам, а потом оказалось, что не может.
Никто его не посылал. Никто и не заметил, как он пошёл: в темноте, среди своих, идущий назад человек виден только тому, кто на него смотрит.
Он дошёл. Он поднял того на ноги, и они пошли вдвоём, и раненый держался за него, и оттого они шли медленно.
Пуля ударила Семёна, когда до низа оставалось шагов сорок.
Он сделал ещё два шага вместе с раненым, потом сел; тот сел рядом, не сумев его удержать.
Я был в двадцати шагах и добежал.
Он был в сознании и держал руку на груди — высоко, не там, куда попало.
— Дядя Степан.
— Молчи.
— Я его довёл.
— Довёл.
— Он идти не мог, а я его…
— Довёл, — сказал я. — Молчи.
Он замолчал. Мы взяли его вдвоём с Гаврилой и понесли, и больше он не сказал ни слова, и я не знаю, оттого ли, что послушался, или оттого, что уже не мог.
Перевязочный двор стоял за вторым рубежом, у крайнего куреня, и там уже горел фонарь, и там уже клали на солому. Тот же фельдшер приехал из школьного лазарета перед ночью с двумя носильщиками; Полина кипятила воду и рвала полотно, а перевязки делал он.
Семёна донесли.
Он был жив, когда его положили, и оставался жив ещё сколько-то, и говорить он не мог, и не пытался. Он смотрел вверх и один раз перевёл глаза на Гаврилу, и Гаврила это увидел и не отошёл до конца.
Потом фельдшер поднял голову и посмотрел на меня, и я понял.
Гаврила закрыл ему глаза с третьей попытки.
Считали к рассвету.
Живых у нас вышло: четверо своих, из первых, и четырнадцать приданных. Раненых трое, из них тяжёлый один. Второй номер Льюиса был среди приданных и вышел без раны; пулемёт тоже не повредили.
Соседняя сотня ушла вся. Раненых у них было девять, и все девять ушли по низу.
Их сотник пришёл к нам утром, обошёл двор, ничего не сказал и уехал. К вечеру от него привезли два мешка овса и полпуда сала, и при этом опять ничего не сказали.
Просёлок и развилку они не взяли. К свету отошли за балку и стали там, и это значило, что коридор не перерезан и что подводы из Затонского пойдут в Вёшенскую сегодня же, как ходили вчера.
К рассвету недосчитались одной лошади — той самой, четвёртой. След искали до вечера, но за балкой он смешался с чужими конскими следами.
Патронов русских израсходовали четыреста с чем-то, точно Тимофей сосчитал к полудню.
Англицких — шестнадцать.
Тимофей записал это углём на доске и потом стёр рукавом, потому что доску надо было нести обратно.