Сначала я велел подписать ящики, но из шести человек в оружейной читали двое.

— Зарубками, — сказал мастеровой. — По-хозяйски.

Зарубки вышли такие. Три косые на крышке — русский винтовочный. Выжженный круг и короткий просмолённый шнур на ручке — англицкий. Одна поперёк — австрийский или японский, к которому пока нет винтовки. Крест-накрест — сомнительный, не трогать.

— А запомнят? — спросил Гаврила.

— За неделю запомнят, — сказал мастеровой. — Люди про хлеб и не такое помнят.

На всякий случай зарубки мы ещё и показали. Собрали у оружейной десятка два человек, поставили перед ними четыре крышки и заставили каждого сказать вслух, что на какой.

Двое перепутали поперечную зарубку с выжженным кругом.

— Вот эти двое, — сказал мастеровой мне на ухо, — и есть те, кому вы патроны дадите первыми.

— Почему?

— Потому что они всегда первые лезут.

Пересчитали к вечеру третьего дня.

Русских исправных вышло тысяча девятьсот сорок. Ещё триста двенадцать легло в сомнительные — зелёные, с прозеленью на гильзе, побывавшие в воде.

Англицких — двадцать восемь. Плюс наши пятнадцать в диске.

Сорок три на весь сектор.

— Ну, — сказал Гаврила, глядя на этот малый ящик. — Одному диску на четверть. Вот тебе и весь мой пулемёт.

Максим сектора стоял тут же, у стены, под мешковиной.

Максим принадлежал сотне, у него был свой расчёт. Меня допустили к нему только потому, что третью неделю он молчал.

— Отчего не стрелял?

— Ленты, — сказал мастеровой.

Ленты с марта лежали в углу сырой кучей. Одну вытянули и посмотрели на свет: гнёзда разошлись, наконечники местами были оторваны, кусок одной ленты кто-то пустил на ремень.

— И что с ними?

— Сушить, — сказал мастеровой. — Медленно и не у огня. У огня она покоробится, и тогда всё.

Ленты четыре дня сушили вдали от печи, потом чинили суровой ниткой и заплатами. Гаврила на третьем часу сказал, что лучше бы ещё раз сходил к броду.

— Из шести лент вышло четыре, — сказал мастеровой в конце. — Пятая пойдёт на заплаты. Шестую я тебе не отдам ни за что: она разойдётся на второй сотне и станет поперёк.

— А четыре?

— Четыре — это тысяча выстрелов, ежели набивать полными.

— А набивать чем?

Мастеровой посмотрел на левую стену, где стояли шесть ящиков.

— Вот тем и набивать, — сказал он. — Только тогда у тебя от тысячи девятисот останется девятьсот сорок.

Я сидел и смотрел на эту цифру.

Тысяча патронов в четырёх лентах — это, если по уму и короткими, шесть или семь настоящих минут. И девятьсот сорок на весь остальной сектор.

— Все не набивай, — сказал я. — Набьём две ленты. Двум быть готовыми, две держать сухими.

— А кто набивать станет?

— Тот же, кто и стрелять. Пусть привыкает, что лента у него не сама заводится.

— Он не станет.

— Станет, — сказал я. — Первую набьёте при нём, вторую он набьёт сам.

— А ежели полезут?

— Ежели полезут, две ленты у тебя уже в коробах. Третью набивайте, только если тревогу дадут заранее. Четвёртую держи сухой и целой.

Мастеровой подумал.

— Это верно, — сказал он и добавил, помолчав: — Только ты тому, кто у Максима сидит, сам скажи. Я ему скажу — он меня пошлёт.

К вечеру пятого расчёт набил две ленты по двести пятьдесят и уложил их в короба. Третья и четвёртая остались сухими и пустыми. Из тысячи девятисот сорока русских после этого оставалось тысяча четыреста сорок.

* * *

Ведомость я достал шестого, перед рассветом, и разложил на столе.

Ту самую, скучную, которую штаб вернул мне двадцать шестого. Пуды, вёдра, овёс, соль — и посреди этого, на третьем листе, две строки: что и когда возят на промежуточный склад у Кривой балки и какого числа принимают.

— Шестого примут, — сказал Тимофей, водя пальцем. — Значит, седьмого-восьмого повезут дальше.

— Значит, седьмого оно там лежит.

— Лежит.

Мы посмотрели друг на друга.

— Пойдёшь ты, — сказал я.

Тимофей не сразу понял.

— А ты?

— А я на коридоре. У меня завтра идут подводы с ранеными, и я их не брошу.

— Пошли кого другого на подводы.

— Некого. — Я подвинул к нему ведомость. — И дело не в этом. Дело в том, что я хочу знать, работает ли оно без меня. Тридцать первого работало, но тридцать первого ты отбивался. А тут надо не отбиваться, а сделать.

Тимофей сдвинул ведомость обратно ко мне.

— Ты меня не проверяй, — сказал он. — Мне это не нужно.

— Я не тебя проверяю.

— А кого?

— Себя, — сказал я. — И то, что я тут наделал за месяц.

Он подумал.

— Тогда так, — сказал он. — Планирую я. Не ты. Ты в мой план не лезешь и правишь только тогда, когда я сам спрошу.

— Согласен.

— И ежели я скажу «не пойду» — не пойду.

— Согласен.

— И людей я беру своих, кого назову. Гаврилу не беру.

Гаврила, сидевший у печки, поднял голову.

— Это почему?

— Потому что ты со своей дурой ходишь медленно, а патронов к ней у тебя сорок три, — сказал Тимофей. — И потому что ежели там дело сорвётся, я не хочу тащить два пуда железа по мокрому.

— А если там как раз твой пулемёт и нужен будет?

— Тогда я плохо спланировал, — сказал Тимофей. — И тогда я приду и скажу об этом при всех.

Гаврила открыл рот, посмотрел на Тимофея, посмотрел на меня и рот закрыл.

Тимофей планировал весь шестой день. Ко мне пришёл дважды: спросил про промоину у Кривой и сколько человек можно снять с коридора. Я разрешил четверых; он взял троих.

Ушли в ночь на седьмое.

Я в эту ночь стоял на коридоре и не спал вовсе, и это была самая пустая работа из всех, что мне доставались.

Стоять и ждать чужого дела — хуже, чем идти самому. Идущий занят. Ждущий считает.

К трём часам я досчитался до того, что придумал им три беды и на каждую по два выхода, и все шесть выходов были никуда не годны, потому что я не знал, что там на самом деле.

В четыре пришёл Архип и сел рядом.

— Не спишь?

— Не сплю.

— Ну и не спи, — сказал он. — Только не ходи взад-вперёд. Ты уже тропу протоптал, а тут её быть не должно.

Я сел.

— Архип. Ты бы на его месте как пошёл?

— Не скажу.

— Почему?

— Потому что ты меня спрашиваешь не затем, чтоб узнать, — сказал Архип. — Ты спрашиваешь, чтоб перестать думать. А это дело плохое: ты моими словами свою тревогу заткнёшь, а к утру всё одно окажется, что он пошёл по-третьему.

Он помолчал.

— Ты вот что. Ты про подводы думай. Твои подводы завтра идут. Про них и думай.

Я стал думать про подводы. Помогло на полчаса.

Вернулись они к полудню седьмого, и вернулись все четверо.

* * *

Трофеи принимали во дворе, при всех и по счёту, как завёл Тимофей ещё в марте.

Русских винтовочных — три ящика и один початый: тысяча восемьсот с чем-то. Пересчитали и записали зарубками: тысяча восемьсот двадцать.

Англицких.303 — два малых цинка, вскрытых и наполовину разобранных ещё до нас.

Считали их долго и вдвоём, я и Гаврилин номер, потому что Гаврила считать не мог.

Он не мог считать потому, что стоял над этими цинками и держал руки за спиной, как держит человек, который боится тронуть.

— Четыреста восемьдесят один, — сказал я наконец.

Гаврила ничего не сказал.

— Четыреста восемьдесят один и сорок три наших, — повторил я. — Пятьсот двадцать четыре.

Он сел на землю рядом с цинками.

— Три диска, — сказал он. — По сорок семь. Сто сорок один. И останется триста восемьдесят три.

— Триста восемьдесят три, — сказал я.

— Стёпа. — Он поднял голову. — Это же на четыре боя.

— На три, — сказал Тимофей.

— На четыре!

— На три, — повторил Тимофей. — Четвёртый ты будешь стрелять по-глупому, потому что тебе покажется, что у тебя много.

Гаврила подумал и не стал спорить.

Кроме патронов взяли масло, ветошь, ключ, два бойка и пружины. Один боёк оказался льюисовским; второй — непонятно чей, но лежать не просит.