Глава шестая
Отсюда, снизу, пригорок, на котором расположились Рогдай со свитой, что-то мучительно, сосуще напоминал, и Отрада всё время на него оглядывалась, пытаясь понять. Но только когда послеполуденное тёмное солнце повисло сбоку и отчётливо легли на обрыв длинные вертикальные тени эрозионных гребней, она вспомнила: так в детских книжках рисовали кита. Покатое туловище и отвесная решётка зубов…
Наверное, она слишком надолго задержала взгляд на солнце: не такое уж и тёмное оно было. Левый (почему-то левый…) глаз вдруг перестал видеть что-то, кроме контуров, всё затопило золотое сияние – будто бы предметы облило жидкое золото, а в воздухе повисла золотая тончайшая пыль. Опять началось, в ужасе подумала она…
Я больше не выдержу.
Я – больше – не выдержу!
Она огляделась, будто смотрела: куда бежать…
Алёша…
Но Алексея здесь не было. Она не видела его уже четыре дня.
Нет, наверное… – она приложила руку к виску… просто ослепило. Вот всё и прошло, вот и прошло…
Она так уговаривала себя, хотя и видела: золотой отсвет лежал на всём. Если смотреть левым глазом. Если его закрыть – то отсвет исчезает.
Ослепило…
Верная Гроза присматривалась тревожно, но молчала.
А потом как-то очень внезапно возник чародей Якун. Место было открытое, но никто из стражи не заметил его приближения.
Он потянул Отраде руку, и она спрыгнула с коня, ни о чём не спрашивая.
– Отъедь, дева, – велел Якун Грозе. – И последи, чтобы нам не мешали…
Сам он взял Отраду под локоть и повёл из-под навеса – большого белого шатра с заброшенными на крышу стенками. Они шли и шли куда-то, и наступил момент, когда Отраде показалось, что они одни и никого вокруг нет, и в какой-то версте не идёт смертная сеча, не несутся конные вестовые и не лопаются в небе сигнальные ракеты.
Только солнце оставалось тёмным, и поэтому на землю, на камни цвета холста ложились совсем уж чёрные тени.
– Был бы я подлец, если бы не сказал, – начал Якун, глядя мимо. – И не так уж я верю в пророчества, особенно сделанные на самой заре мира… да больно складно выходит. Про Тихую Книгу мало кто слыхал, не переписывают её, держат под замками, и не зря, думаю: много там есть такого, чего людям бы не знать лучше. Вроде бы писал её сам Бог Создатель то ли после смерти своей, то ли просто уйдя из мира, – водя руками трёх безумных монахов. Может, и так – удивительного в том нет ничего. Слишком уж подробно о царстве мёртвых да о том, как мёртвыми повелевать и какая от них польза живым… Но не в том дело. Есть там поэма о чародеях, как они мир от зла избавляли: один для него подземелье открыл, другой над подземельем башню поставил да ключи отковал… а зло тем временем подземелье то заполнило и через край потекло, но никто того уже не замечал, поскольку уверен был слепо, что сидит оно под замком и сидеть будет вечно. И только третий чародей, очень старый и не веривший ничему, всё понял и решил поначалу обратить зло в добро, а когда его осмеяли и изгнали отовсюду, то озлобился сам и решил правоту свою доказать, да как: отворить то тайное подземелье, куда исчезало из мира добро. И требовались ему для того белая башня, белый камень, белый лев и белая дева…
Отрада вдруг судорожно вздохнула.
– Да. И вот слуги того чародея, сами отчасти чародеи, поставили белую башню, создали белый камень, приручили белого льва и привели белую деву. И чародей снял печати с тайного подземелья, и добро вырвалось оттуда…
Якун замолчал. Отрада, не дождавшись продолжения, спросила:
– И… что?
– И оно немедленно схватилось со злом в самой жестокой битве. Битва длилась всю следующую вечность. А когда битва кончилась, от вечности осталась лишь горсточка пепла, негодная даже для того, чтобы… В общем, просто горсточка пепла.
– Значит, это должно исполниться… – не то спросила, не то подтвердила Отрада.
– Не знаю, – сказал чародей. – Может быть, это императив. Может быть, пророчество. Может быть, предупреждение.
– И?..
– Всё очень вязко. Жизнь не выпускает нас… Я не знаю, что делать. Когда противостоишь року, любой ход оказывается не твой. Но вот вопрос: существует ли рок – либо же мы сами, как маленькие дети, сочиняем страшилки, сами же их боимся, сами… Всё сами… – он замолчал.
Отрада мимо его плеча посмотрела на пригорок, похожий на кита. Там, над обрывом, стояли маленькие фигурки.
– Значит, ничего нельзя знать заранее? Если есть сомнения в пророчествах… это то же самое, как если бы никакого пророчества просто не было.
– Да, именно так.
– А тот… старый чародей… он что – не читал этой книги?
– Читал, конечно. Одну из многих…
– Тогда зачем вы мне это рассказали?
Чародей опять замолчал и на этот раз молчал долго. Но и Отрада не торопила его с ответом.
– Кто-то в нас принимает решения, – сказал он наконец, – и потом сообщает нам об этих решениях нашими же поступками. Я хотел… я должен быть уверен, что он знает то же, что и я. А зачем…
– Наверное, – сказала Отрада, – это дурацкий вопрос – зачем. Так надо, да?
– Да, – согласился Якун, – так надо. И пусть всё идёт согласно природе своей. Если вечности суждено погибнуть, она погибнет так или иначе.
– Так… – сказала Отрада. – Или – иначе…
Опоздай Венедим на час, подумала она, где бы мы теперь были…
И как бы тогда сбывалось пророчество?
Сшибка тяжёлой пехоты в первые минуты чем-то напоминает перетягивание каната навыворот: команды не тянут, а толкают. По этой причине не нужен и канат…
Есть ещё одно существенное различие: здесь убивают.
Здесь убивают даже просто тем, что сбивают с ног: упавшему не встать. Мечом не размахнуться, можно только колоть, но под укол попадает обычно или крепкий щит, или доспех. Некоторые воины вооружены удлинёнными боевыми кистенями, чтобы наносить удары поверх щитов, в некоторых сотнях применяют девастосы – огромные копья с трёхгранными закалёнными наконечниками и перекладинами, за которые держатся четверо, а то и шестеро воинов. По команде свои чуть раздаются, и девастос с раскачки бьёт по щиту врага, пронзая его. И всё же бой тяжёлой пехоты – это обычно давка, потная давка: стенка на стенку, щит на щит…
Если ты во второй шеренге, или в третьей, четвёртой, пятой – ты лишь упираешься щитом в спину того, кто стоит впереди тебя, и ни удара тебе не нанести, не увидеть чего-либо и не услышать; тебе просто нечем дышать, тебя вот-вот вывернет от вони, а барабаны бьют, бьют, бьют, бьют, бьют, горяча и без того кипящую кровь и угнетая рассудок, и ты знаешь лишь то, что надо шагать, шагать, ломить, продавливаться вперёд… пока не упадёт тот, кто шёл перед тобой, потом чьей спины ты дышал – и в твой щит не упрётся другой щит, бугристый и серый, и поверх его края ты не взглянешь в чьи-то красные, как у тебя, глаза… и вот тогда ты, может быть, и сумеешь просунуть свой меч в какую-нибудь щель и что-то там найти остриём…
И так – пока одна из сторон не будет смята. Только после этого приходит настоящее время мечей. И время героев.
Сводная тысяча Венедима стояла в полусотне шагов за тяжёлым хором. Задача у неё была, как у корабельного пластыря: в случае возможной пробоины заткнуть пробоину собой. Уставшие воины нет-нет, да и поглядывали через левое плечо назад – туда, где реяли значки третьего большого хора, всё ещё в бой не вступавшего. Вдоль шеренг во множестве бегали мальчишки-водоносы, в заплечных бадьях у которых плескалась сейчас не вода, а кислое вино.
Вино только и спасало.
Первый натиск тяжёлый хор выдержал достойно: лишь в самом начале подался слегка, выпятился пузырём, но скоро подобрался, с рёвом надавил, наддал – и выправил линию. Потом невыносимо долго топтались почти на месте, то продвигаясь на сажень, то отдавая её – пока вдруг конкордийские барабаны не зачастили, и серые панцирники не стали быстро и отточенно поворачиваться – вначале последние шеренги, потом следующие, следующие, и так до первой, – и отбегать стремительной рысью на несколько десятков шагов. Мелиорский хор чуть не провалился в открывшуюся пустоту, десятники с трудом сумели сдержать рванувшийся было вперёд неровный поток.