Выпуск кончился, и я отправилась в гримерную снять грим. Но осталась в ярко-голубом пиджаке, жемчуге и джинсах. Джинсах – поскольку зрители не видят, что дикторы носят ниже пояса. Иногда я переодевалась в свитер или во что-нибудь другое, удобное. Но сегодня не хотела ощущать холодка студии. Не желала подставляться.
Ко мне постучал новостной директор Джон Ярдли, три раза явственно вздохнул и закрыл за собой дверь. Несмотря на утро, этот грузный человек в больших очках блестел от пота и от него пахло луком. Не представляю, что же такое он ел на завтрак.
– Вы в порядке? – спросил он, постукивая пальцами по ляжке. Джон всегда суетился, как воробей, но сегодня больше обычного. Я взяла себя в руки и кивнула. – Потому что мы все за вас беспокоимся, – добавил он.
Я продолжала снимать грим и лишь мельком взглянула на него в зеркало. Его глаза говорили, что он лжет. Джон впервые упомянул о чехарде вокруг меня, и она явно тревожила его.
– Хочу спросить вас напрямик. – Он чувствовал себя неудобно. – Отнеситесь нормально.
– Пожалуйста, – ответила я. Меня не обидело слово «нормально».
Джон выдавил из себя смешок.
– Это правда, Лиз?
Меня захлестнул гнев. Он струился подо мной. Бурлил вокруг. Как мне хотелось уплыть на его волне. Как мне нужна была сейчас Селвин. Она знала бы, что ответить. Много лет закалялась этим городом, этой жизнью, такой холодной. Холодом.
– Какое это имеет значение? – возмутилась я. Джон энергично затряс головой. Он смутился:
– Разумеется, никакого. Я ваш друг. Мы все ваши друзья. Я просто хотел сказать, что, если это правда, мы все на студии поддержим вас, будем за вас. А если вам хочется поговорить, я к вашим услугам.
– А разве вы все уже не обсудили за моей спиной?
– Ни в коем случае. Но, как новостной директор, я обязан сказать вам, что люди за вас. Иными словами, ничего не изменится.
– В каком смысле?
– В том, что вы по-прежнему наша популярнейшая утренняя ведущая.
– В том, что вы не снимете меня и не прогоните?
– Я этого не говорил. Напротив, сказал, что все останется как прежде.
– Иначе это было бы незаконно. Массачусетс – один из штатов, где дискриминация гомосексуалистов и лесбиянок считается неправомерной.
– Совершенно верно, – криво улыбнулся Джон. – Но я не о том. Хотя мы получаем множество звонков и писем по электронной почте – сотни каждый день со всей страны и со всего света – и все требуют, чтобы мы избавились от вас, Лиз, мы не намерены так поступать.
Сотни звонков. И все обо мне.
– Мы можем сделать заявление. Попробуем все уладить.
– Какого рода заявление?
– Будем все отрицать. Объявим, что О'Доннел лжет. Ее и так никто не любит.
– И поэтому вы каждую неделю приглашаете ее на программу? Потому что ее никто не любит?
– Честно говоря, да. Людям нравится ее слушать, а потом не соглашаться с тем, что она сказала. О'Доннел грубая и вульгарная. У вас большое преимущество, Лиз. Вас считают симпатичной и милой. А Эйлин – стервой.
– Я подумаю, – проговорила я. Как бы я хотела кануть в былую неизвестность. Но я испытывала освобождение – ведь теперь все, даже Сара, наконец узнали правду. Несмотря на последствия. И эта правда навсегда останется правдой. Если мы объявим войну против Эйлин О'Доннел и «Гералд», моих преследователей только прибавится, придется еще больше скрываться, таиться и красться с компасом и фонарем по краешку жизни, словно Элизабет Круз не имеет права быть в этом мире.
– Если вы согласитесь на это, у нас мало времени. По-моему, надо что-то выдать средствам массовой информации в течение нескольких часов. В таких ситуациях необходимо действовать быстро. Мы и так тянули слишком долго, но я хотел знать, как поведет себя публика. Теперь это известно. Интерес не потерян. Надо защищаться. Не поддаваться противнику.
– Понимаю. К концу дня сообщу вам о своем решении. Идет?
– Прекрасно. Сегодня утром работали, как всегда, хорошо.
Директор встал и открыл дверь. Я собиралась выйти первой, но он задержал меня:
– Прежде чем вы спуститесь в гараж, я хочу, чтобы вы кое на что посмотрели.
Он провел меня в свой кабинет, выходивший окнами на улицу в шести этажах внизу. Утро еще не кончилось – государственный центр кишел суетой. Служащие спешили на работу. А прямо под нашими окнами, у входа в студию, стояли, закутавшись в пальто, шесть человек. Кто-то держал плакаты, кто-то жег свечи. Другие держали кресты или за руку детей. И все вместе пели. Я не слышала слов, но догадывалась, о чем они поют. Видела их в последние восемь недель, когда приезжала на работу и собиралась домой. Злой огонь в их глазах не осталось сомнений. «Подумайте о детях», «Наша станция – наши ценности» вопили плакаты. У тротуара были припаркованы фургоны других станций, и репортеры брали интервью у протестующих.
– Они просят разрешения подняться и проинтервьюировать вас. – Джон ткнул подбородком в сторону роящихся журналистов. – Жаждут жареного. Уроды.
– Я знаю.
– Вот и хорошо.
– Зачем им это надо? Какое-то средневековье. Джон не ответил. Стоял и смотрел на людей. И я тоже смотрела вниз. Некоторое время мы смотрели с ним вместе. Потом он повернулся ко мне:
– Надо, потому что все мужчины в городе поголовно хотят вас. А все женщины желают походить на вас.
– Не может быть! – возразила я.
– Поверьте, это так. Телевизионные новости, Лиз, не имеют никакого отношения к слухам. Это развлечение. Программа о половом влечении. И коль скоро ведущий гей или лесбиянка, зритель больше не способен представлять его себе так, как он привык.
– Вы полагаете?
– Я это знаю. Возьмите Джорджа Майкла – когда вы в последний раз слышали его песню по радио? Мы вышли на первое место благодаря вам, Лиз. Потому что вы красивая, очаровательная, милая. Потому что вы совершенная женщина для этого города – черная, говорите как белая, а на самом деле латиноамериканка. Чертовски удачный ход! Всех обштопали, взяв вас на работу. И мы еще поборемся. Ладно?
Он сказал это очень напористо. А меня мучили сомнения.
– Не знаю.
Джон тревожно вздохнул:
– Подумайте хорошенько. Подумайте, прошу вас.
– Подумаю. Мне можно идти? Он кивнул:
– Будьте осторожны внизу. Люди сбрендили. Хотите, чтобы охранница проводила вас до машины?
Охранница, дородная, мускулистая женщина, посмотрела на меня с сочувствием:
– Плюньте на них. Это отнюдь не большинство американцев.
Прежде чем нажать на кнопку, открыть ворота гаража и показаться при свете дня, я надела темные очки и шляпку.
Сверкнули вспышки фотоаппаратов.
– Господи Боже мой! – Я моргнула, нажала на газ и понеслась от объективов, стараясь оторваться подальше до первого красного света. Репортеры хуже протестующих: они готовы состряпать все, что угодно, из ничего, только бы повысить свой рейтинг. У меня возникло странное ощущение, что за мной гонятся каннибалы. Я выбирала узкие боковые улицы среди петляющей цепи холмов Норт-Энда и выскочила на трассу в непредсказуемом месте, далеко от станции.
И так неистово крутила рулем, стараясь освободиться от погони, что ощутила себя преступницей. Почему я должна испытывать подобные чувства лишь потому, что я такая, какая есть? Почему должна скрываться и удирать? На широкой дороге я глубоко вздохнула и рванула так, что меня никто не догнал бы.
Но куда я еду? Домой не хотелось, к Селвин нельзя.
Лорен, Уснейвис или Ребекке звонить бесполезно – они на работе. Оставалась Сара. Мне хотелось с кем-то поговорить, выпустить пар и решить, как поступать дальше. Но станет ли она разговаривать со мной? Следовало отдавать себе отчет в том, что я делала.
Я позвонила по сотовому Селвин на работу и предупредила:
– Не ходи домой. Там целая стая репортеров.
– Господи!
– И очень большая.
– Мы ужинаем сегодня у Рона, – сообщила она. Рон – ее коллега, профессор, мягкий человек, но читает курс литературы гнева. – Рон и его жена предложили нам свой дом.