– Я Квикэтл. И не могу контролировать, как распоряжаются моими видеоклипами. Это рынок.
– Люди говорят, что ты предала наш народ. Как Шакира. С этим невозможно жить.
– Ушам своим не верю. Неужели и ты так думаешь обо мне?! – Я ударила себя в грудь кулаком, как горилла. – Ты же знаешь меня!
– Говорят, ты прикарманила все на ярлык «латинской принцессы».
– Ты же понимаешь, что это неправда. Журналистские сплетни – они сами не знают, что пишут.
– Ну, так просвети их.
– А я разве не пытаюсь?
– Что-то не похоже.
– Я говорю им то, что есть. Но не могу отвечать за то, что пишет обо мне каждый идиот.
Гато снова вышел из комнаты – на этот раз в нашу спальню. Я слышала, как он перебирает вещи. Гато появился с тремя вещмешками.
– Гато, ради Бога, что все это значит?
– Переезжаю к другу. – Он держал в руке знакомый самодельный конверт с красивыми засушенными цветами, впечатанными в толстую бумагу.
– К кому?
– К другу. – У Гато был виноватый вид. Он поспешно сунул конверт в задний карман джинсов. Так вот в чем дело!
– К подруге?
Он промолчал. А я вспомнила молодую фанатку с волосами до задницы, которая всегда пыталась первой принести Гато воду на danzas. Мы вместе смеялись над ее обожанием, над тем, как она все представление стояла у края сцены. Как посылала ему подарки и любовные письма, вкладывая их в толстые, пахнущие дождем, самодельные серые конверты. Я не помнила ее имени. И знать не хотела. Она обожала Гато. Она сама не музыкант. И теперь ему, конечно, хочется быть с ней.
– Можно вырвать человека из Мексики, но нельзя вырвать Мексику из человека, – сказала я.
– Что ты имеешь в виду?
– Гато, неужели твое эго настолько хрупкое, что ты бежишь к боготворящей тебя девчонке, потому что я больше не такая? Не мог представить себе, что я стану первой?
– Речь не о том.
– Именно о том.
Я неимоверно устала. Боль показалась такой сильной, что я утонула в ней. Боль поразит позже, а пока наступило молчание.
– Речь о том, что ты отвернулась от движения, – начал Гато.
– Уходи, – бросила я. – Если считаешь, что я такая же продажная, как Кристина-нате-вам-мои-титьки-Агилера, тогда уходи. Если не видишь, что я пытаюсь сделать. Господи, я думала, ты любишь меня. Думала, понимаешь. Ничего подобного. Выметайся. Ты мне не нужен.
– Отлично.
– У тебя это тоже впереди, – заметила я, когда он открывал дверь.
– Что? – не понял Гато.
– Запись.
– Только впереди. И поверь мне, я не собираюсь писать коммерческую музыку.
– Мои записи едва ли можно назвать коммерческими.
– И поэтому они стали номером один? Никто не добивается первого места, если творит искусство. Ты это знаешь. Прекрасно понимаешь.
– Что за ахинея? Я ничуть не изменилась.
– Со стороны виднее, – заявил Гато, считая, что вправе говорить от имени всего латиноамериканского рока.
– Значит, у вас у всех невероятный комплекс неполноценности. Предпочитаете превозносить любую серость, неспособную сыграть и до-ре-ми-фа-соль, чем кого-нибудь из своих, кто действительно чего-то добился. Тем более женщину!
– Ты больше не одна из нас, Эмбер.
– Квикэтл.
– Эмбер. – Гато произнес это имя как оскорбление. Переступил порог и закрыл за собой дверь.
А я опустилась на гаитянскую напольную подушку, лежала скрючившись и виновато смотрела на валявшийся на полу «Биллборд». Журнал принес мне ударник вместе с другими изданиями, которые писали обо мне: «Севентин», «Латина», «Вашингтон пост». «Нью-Йорк таймс» назвала меня «латиноамериканской Закдела Роша».
Я пролистала все. Прочитала цитаты, которые лишь отдаленно напоминали то, что говорила я, и были сформулированы так, как я никогда не сказала бы. Журналисты поленились свериться с записями или воспользоваться магнитофоном. Кто не знал меня и мои работы, мог бы в самом деле подумать, что я бунтующая, сердитая ланитоамериканская Аланис, или латиноамериканская Джоплин, или латиноамериканская Кортни Лав. Американская пресса писала так, словно латиноамериканка не может быть хороша сама по себе и ее искусство следует непременно сравнивать с белым (или черным) направлением. Неудивительно, что придурки в движении решили, будто я переметнулась. Женщина из этих публикаций не имела со мной ничего общего. Вот так творится история. Журналисты тешатся тем, что демонстрируют себя, причем мы для них – фон, а читатели – публика. А слова, какими бы ни были лживыми, готовая жатва для бесчисленных поколений грядущих историков. Никто из нас не способен понять, что происходило в прошлом, и даже то, что творится теперь. Все фильтруется репортерами и историками. Мне стало тошно. Я разозлилась. Другими словами, захотела писать.
Но сначала решила узнать, действительно ли La Raza сочла, что я отвернулась от движения. Пошла на кухню, позвонила по сотовому Курли и рассказала, что случилось у меня с Гато. Что он мне наговорил.
– Неправда, – успокоил меня Курли.
– Гато сказал, что меня все ругают.
– Ничего подобного. – Он явно мялся.
– В чем дело Курли? Что ты недоговариваешь? – Он присвистнул. – Выкладывай.
– Не хотел тебе этого говорить, – вздохнул Курли. – Дело в том, что плохо отзываются не о тебе, а о Гато.
– О Гато? С какой стати? Новый вздох.
– С тех пор как ты перестала появляться на danzas, он очень много времени проводит с одной молоденькой девчонкой – Тейквих, она из бара «Даймонд».
– Сколько времени?
– Порядком. Они приходят вместе и уходят вместе. – А мне Гато врал, что его подвозит наш приятель Лерой. Однажды он позвонил и сказал, что не может добраться до дома, поскольку Лерой очень устал после танцев и не в состоянии вести машину. – Ты в порядке? – спросил Курли.
В порядке ли я, не знаю. Но ответила:
– Да.
Курли, помедлив, продолжил:
– Тебе известно, как Гато хотел, чтобы я дал ему имя.
– Да. – Он годами ходил за Курли, чтобы тот устроил церемонию наречения.
– Я говорил ему, что у меня есть имя. Но медлил с обрядом, потому что не хотел обидеть тебя.
– А я тут при чем?
– Имя Гато – Иолцин. Знаешь, что это значит?
– Маленькое сердце.
– Верно.
– Никогда о нем так не думала.
– Понимаю.
Внезапно я осознала, что Курли прав. Я чувствовала себя так, словно меня только что ударили.
– Сейчас позову Мойлехауни и детей, и мы вечером приедем к тебе, – предложил Курли. – Приготовим ужин.
– Хорошо.
– В такие минуты необходимо, чтобы рядом была семья.
– Разумеется.
Я обвела глазами свой новый красивый дом. Недостает ли мне Гато? Да. Буду ли я скучать о нем? Несомненно. Но ничего, переживу. Столько всего предстоит! Невероятно, как быстро переменилась моя жизнь! Сначала деньги, признание. И вот теперь я потеряла любимого мужчину. Слышали, как к людям в одночасье приходит успех? И ко мне пришел, но не мгновенно – я сочиняла музыку почти всю жизнь, платила искусству постоянную дань. Но ничего подобного представить себе не могла.
Денег оказалось невообразимо много. В течение недели мы с Гато переехали из маленькой квартирки над часовой мастерской на бульваре Силверлейк в собственный небольшой дом в Венис, в трех кварталах от океана. В нем был подвал, где могли, не мешая друг другу, одновременно репетировать оба наши оркестра. Обычный дом, но очень дорогой по сравнению с тем, к чему мы привыкли. Через месяц я поняла, что могу купить дом еще больше. Просто не привыкла тратить деньги и не была уверена, что это нужно.
Вторая серьезная перемена заключалась в том, как стали относиться ко мне родители – особенно после того, как я оплатила им неделю в Вегасе, в гостинице, которая выглядела как Венеция. Они чуть не умерли. Не ожидали, что я расплачусь за отцовскую машину и куплю ему новый горный велосипед. На меня уже не смотрели как на придурочную, стали вежливо разговаривать с Гато и спрашивать о нем. Что я теперь скажу? Извините, мама и папа, он решил, что я кому-то там продалась. Почему, если приходит успех, возникает масса вопросов?