— Видимо, древние греки не знали чувства юмора.

— Почти. Аристофан на самом деле не смешон, и вообще в греческой литературе не найти ничего подобного юмору Шекспира. Их солнце было слишком ясным, а чувство рока слишком сильным.

— Они были чересчур довольны собой.

— Да. И слишком боялись богов.

— А действительно ли они верили в тех богов?

— Они определенно верили в сверхъестественные существа. Были страшно суеверны, в возвышенном смысле.

— Напоминает Краймонда. Он тоже был возвышенным и суеверным.

— Первая работа, которую он опубликовал, была о мифологии.

Они помолчали минутку. Разговаривая о Краймонде, они никогда не упоминали книгу.

— Когда приедет Джоэл, давай отправимся в Грецию, — предложила Джин.

Джоэл Ковиц в своих путешествиях, а он любил путешествовать, благоразумно избегал Лондона, пока у Джин длился ее второй «краймондовский период». Не то чтобы Джоэл придерживался какой-нибудь теории о прочности или непрочности ее новой ситуации. Просто он знал, когда будет желанным гостем, а когда нежеланным; он изучал письма Джин (в последнее время она регулярно писала ему), ожидая знаков, свидетельствующих, что она действительно хочет снова видеть его. На его любящий взгляд, читать письма Джин было ужасно, почти всегда это были почтительные отписки: здорова, Краймонд тоже, он работает, погода отвратительная, с любовью и т. д. Словно письма из тюрьмы, думалось ему, словно прошедшие цензуру. Он отвечал тактично, рассказывал о своих делах в своей обычной манере, остроумно (он был мастер в эпистолярном жанре), и не задавал вопросов. На самом деле ему очень хотелось навестить ее, и не только ее, но и Краймонда, которого уважал как человека выдающегося и замечательного, куда более достойного и интересного, чем муж Джин. В их переписке наступила долгая пауза. Потом пришло совершенно иное письмо. Джин опять с Дунканом, они собираются жить во Франции, она надеется, что он скоро приедет к ним. Джоэл, который все время думал и беспокоился о дочери, коротко вздохнул, сожалея о Краймонде (если б только она подцепила этого парня в Кембридже), и обрадовался, что письмо дышало жизнью, надеждой, и его языку, новому, искреннему.

— Нам надо быть уверенными, что рабочие точно знают, что делать, когда мы уедем.

— Я еще не выбрала плитку для кухни, — сказала Джин. — Джоэл не должен приезжать сюда, не хочу, чтобы он видел дом, пока работы не будут окончательно закончены. Можно встретиться в Афинах, побыть там с ним недельку и отправиться в Дельфы.

— Чудесно будет вновь оказаться в Афинах.

Насчет Дельф Дункан сомневался. Опасный бог, возможно, еще обретается там. Дункан, как шотландец, был несколько суеверен. Он не хотел, чтобы какие-то непонятные силы влияли на их жизнь, не хотел, чтобы что-то волновало Джин. Ее состояние заботило его, как состояние человека, который приходит в себя после кратковременного помешательства.

— Полагаю, ты отделалась от Роуз? — спросил Дункан.

— Да.

Джин и Дункан на короткое время останавливались в Париже у его давних друзей по дипломатической службе, и Джин, повинуясь внезапному порыву, написала оттуда теплое письмо Роуз. Письмо очень короткое, без каких-то подробностей, просто как знак, символ или тайная эмблема, кольцо, или талисман, или пароль, подтверждающее их неизменную дружбу и любовь. Роуз, конечно, ответила немедленно, спрашивая, нельзя ли ей присоединиться к ним. К тому времени Джин и Дункан уже уехали из Парижа, и письмо Роуз, такое же короткое, такое же символическое, последовало за ними на юг. Джин ответила, чтобы та не приезжала. Конечно, их дружба вечна. Но она была не уверена, когда и где ей захочется вновь увидеться с ней. Они пережили Ирландию, скорей всего пережили бы это и сейчас. Но Джин не чувствовала никакого желания опять ловить на себе любящие взгляды, ни вести новые интимные разговоры. Потом, конечно, потом, когда будет готов их чудесный дом, к ним будут приезжать. Роуз и Джерард, старые их друзья… как мало их осталось… новые друзья, если таковыми обзаведутся, умные и занимательные знакомые.

Смогут ли они с их истерзанными душами обрести теперь покой, реально ли все это, спрашивала она себя: дом, Дункан, сидящий рядом, такой спокойный и красивый, похожий на льва, как когда-то. Слава богу, пить стал меньше и французская еда ему на пользу. Летом станем плавать каждый день. Будет ли все это? Действительно ли она перестала любить Краймонда? Она часто задавалась такими вопросами, не потому, что сомневалась, но чтобы убедить себя в реальности своего избавления. Но было и печально, очень печально. Смерть Дженкина оборвала какую-то связь, убила последнюю иллюзию — или одну из последних. Конечно, Краймонд не убивал его. Но был причиной его смерти. Джин не позволяла себе задумываться над этим совершенно непостижимым таинственным случаем, что-то в рассказе Краймонда, хотя она верила ему, оставалось загадкой. Как если бы Краймонд убил себя. Так в известной степени Дженкин достиг чего-то своей смертью, он умер ради нее, думала она. Да, это безумие так говорить, но все, кто связан с Краймондом, безумны. И каким-то образом она тоже убила его, не просто тем, что позвонила ему, а тем, что не смогла убить Краймонда там, на Римской дороге. Как странно думать, что еще чуть-чуть, и ее не было бы здесь. Что он замышлял? Свернул бы в сторону в последний момент, думал ли, что она это сделает? Хотел подвергнуть себя испытанию, чтобы освободиться, если выживет? Не был ли договор о совместном убийстве чисто символическим, поскольку он знал, что она испугается и так их отношениям будет положен конец, поскольку ее любовь даст слабину, милосердным способом избавиться от нее, символическим убийством? Если она выдержит испытание, то умрет, если не выдержит, он бросит ее. Но и он мог умереть, возможно, он и хотел умереть, он предложил ей себя в жертву, а она не приняла ее. Он действительно пошел ва банк, для него рискованная игра была религиозным обрядом, экзорцизмом, он хотел покончить с их любовью или с их жизнью и предоставил богам решать это. Он очень часто говорил, что их любовь невозможна — и все же любил ее, несмотря ни на что. Иногда она видела его во сне, видела, что они примирились, — и в момент пробуждения, когда она понимала, что это лишь сон, глаза ее наполнялись слезами. Когда на том поле он сказал: иди, удачи тебе, мы больше никогда не увидимся, это говорила его любовь, его яростная любовь, готовая убить их обоих. Могла ли такая любовь кончиться? Не должна ли она была просто превратиться во что-то тихое, сонное, темное, как какой-то крохотный неподвижный организм, который способен лежать в земле, не сознавая, жив ли он или мертв. Все прошло, думала она, гоня от себя эти грустные картины, все кончено. Теперь она живет новой жизнью, под знаком счастья. Она никогда не переставала любить Дункана — а теперь у них есть дом, и она скоро снова увидит отца. О, пусть их души, такие истерзанные, найдут теперь покой.

Дункан думал: им так спокойно вместе, так бестревожно — но не потому ли, что они оба мертвы? Дункан не мог понять, пережил ли он все это лучше, чем ожидал, возможно, даже лучше всех остальных, или он просто уничтожен. Он часто чувствовал себя совершенно разбитым, раздавленным, рассыпавшимся, как большая фарфоровая ваза, разлетевшаяся на мелкие осколки, которые ни за что и никогда не собрать. Но чаще он чувствовал, что его основа уцелела, крепкая, злая, ироничная основа. То, что от него осталось, не собиралось страдать! Бесчувственность была его спасением. Он столько страдал из-за Джин и теперь решил положить этому конец. Наверное, мир уже рухнул, наверное, мир рухнул в тот роковой миг в полуподвальной комнате Краймонда или той летней ночью, когда он увидел Джин танцующей с Краймондом. Наверное, то, что есть сейчас, — это жизнь после смерти. Огромных кусков его души больше не существовало, его душа была опустошена, он жил с половиной, с долей души, как живут с одним легким. То, что осталось, почернело, высохло, съежилось до размеров пальца. И все же он еще намеревался и упрямо надеялся быть счастливым и обязательно сделать счастливой Джин. Возможно, в нем всегда присутствовала эта жесткость, злость, которую успокаивала и убаюкивала его любовь к ней, беззаветная его любовь, должная, так казалось, изменить мир, и женитьба на ней, богатой красивой и умной Джин Ковиц, чего жаждало столь много мужчин. Может, вот за эту каплю тщеславия в своей великой любви он и расплачивался сейчас? Он любил Джин, «простил» ее, но уязвленное тщеславие нуждалось в удовлетворении. Не станет ли он в конце концов демоном, вырвавшимся на свободу? Очень странно, но иногда он чувствовал, что Джин откликается на эту демоническую свободу, неосознанно подхватывает, словно учась у того нового и худшего, что проявилось в нем.