Выждав приличествующую паузу, Дженкин сдавленно хихикнул, потом подошел к окну, выглянул и сделал невозмутимое лицо. Роуз посмотрела на Джерарда; тот слегка нахмурился и отвел глаза.

Дженкин и Роуз ждали, что скажет Джерард.

— Что ж, — проговорил он, — полагаю, все закончилось нормально и нам нет больше необходимости думать об этом, я, безусловно, надеюсь на это.

— Ты, может, и способен не думать, — отозвался Дженкин, с непроницаемым лицом возвращаясь от окна, — но я не уверен, что у меня получится.

— Джерард отлично умеет не думать о чем-то, когда не чувствует в этом необходимости, — сказала Роуз.

— Или когда чувствует, что необходимо не думать, — добавил Дженкин.

Джерард быстро сказал:

— Пора уходить. Я оставлю конверт для парня-служителя.

Роуз хотелось бы вернуться в Лондон с Джерардом, но она сама приехала на машине частью потому, что Джерард сказал, что на обратном пути прихватит Дженкина, а частью на случай, если слишком устанет и захочет уехать раньше остальных. Она сходила в спальню Левквиста за пальто. Потом они все вместе прибрались в гостиной, особо не стараясь. Спустились вниз и вышли через галерею наружу, где их встретило теплое солнце, оглушительный птичий гам и громкое кукованье кукушки.

Гулливеру снился дивный сон. Над ним склонилась прекрасная девушка с огромными, подернутыми влагой глазами, густыми длинными ресницами и влажными чувственными губами. Он чувствовал ее сладостное дыхание, мягкие губы коснулись его щеки, огромные чудесные глаза смотрели ему в глаза. Олень, обнаружив какой-то черный куль под знакомым деревом, сунулся к нему темной мокрой мордой. Гулливер резко сел.

Олень отпрянул назад, секунду смотрел на него и с достоинством рысцой пустился прочь. Гулливер утер лицо. Поднялся на ноги. Он чувствовал себя ужасно и выглядел не лучше. Двинулся назад. Голова кружилась, в глазах плясали яркие вспышки, а по краям плыли крохотные черные иероглифы.

Пройдя, потирая глаза, через арку «Нового здания» на главную лужайку, он резко остановился. Его взору предстала кошмарная и невероятная картина, объяснить которую он был не в состоянии. Впереди, как далеко, он не мог определить, столь невероятным было явление, протянулась длинная шеренга людей, две шеренги, одна над другой, прямо напротив него и смотрящих на него. Чувство беспомощности и паники охватило его — увиденное противоречило всем законам природы. Он потер глаза. Люди не исчезли, а все так же неподвижно стояли и молча смотрели на него. Потом он понял, в чем дело. Фотографировали участников бала. Ближе и спиной к нему фотограф суетился у своей камеры, установленной на штатив, смотрел в видоискатель на молчаливые выстроившиеся шеренги. Люди стояли не шевелясь, большинство с торжественным выражением на лице, многие выглядели так же ужасно, как Гулливер: одежда в беспорядке, лица в беспощадном дневном свете серые от усталости, беззащитные, некрасивые и осунувшиеся. В звонком пении птиц молчание музыки ощущалось физически. Хмуро щурясь, Гулливер вглядывался в позирующих, ища знакомые лица. Ни Джерарда с Роуз, ни Тамар, ни Джин, ни Дункана или Краймонда было не видно. Однако он узнал Лили. Она стояла с Конрадом Ломасом, обняв его за талию. Гулливер крадучись проскользнул вдоль фасада здания к автостоянке. Машина была на месте.

~~~

Джерард открыл ключом дверь и вошел в молчаливый дом. В машине по дороге в Лондон он рассказал Дженкину о смерти отца. Дженкин был потрясен и опечален, и непосредственность его горя по отцу Джерарда, которого он знал много лет, тронула Джерарда. Но после первых выражений сочувствия Дженкин тревожно задумался о том, как, должно быть, сильно страдает Джерард и, наверное, чувствует вину за то, что не уехал тотчас с бала. Дженкин ничего этого не сказал, но Джерард интуитивно уловил это за неуклюжими его словами и помрачнел. Машина неслась навстречу солнцу. Джерард сказал Дженкину, что тот может поспать, и Дженкин послушно наклонил назад спинку сиденья, устроился поудобней и мгновенно уснул. Присутствие рядом спящего друга успокаивало, сейчас спящий Дженкин был предпочтительней Дженкина бодрствующего. В Лондон они попали в утренний час пик, и пока машина ползла через пригородные Аксбридж, Руислип и Актон, Дженкин продолжал спать: руки сложены на животе, рубашка смялась, брючный ремень распущен, на полном лице выражение доверчивого покоя. Соседство спящего, предавшего себя его заботам, отвлекло мучительные мысли, приглушило, прикрыло их остроту, как мягкая повязка. Когда они остановились у небольшого одноквартирного дома в Шеперде-Буш, где жил Дженкин, Джерард разбудил друга, обошел машину, открыл дверцу и вытащил его, не забыв чемоданчик, в который Дженкин, по его словам, положил шерстяной кардиган на случай, если станет холодно, и тапочки, если ноги распухнут от танцев. Шоколад остался там, откуда они уехали. Он отверг приглашение зайти на чашку чая, вряд ли шедшее от души. Оба чувствовали, что пора им расстаться, так что парадная дверь захлопнулась прежде, чем Джерард завел машину. Он не сомневался, что Дженкин сейчас поднимется наверх, разденется, влезет в пижаму, задернет шторы на окне, заберется в постель и мгновенно заснет. Джерарда иногда раздражала предсказуемость поведения друга.

И вот он у себя дома в Ноттинг-Хилле, стоит в прихожей и прислушивается. Громко объявлять о своем приезде не стал, надеясь, что Патрисия уснула. Дом, отдельный кирпичный особняк, принадлежал отцу Робина Топгласса, орнитолога, и по наследству перешел к Робину. Потом, когда Робин женился и уехал в Канаду, он продал дом Джерарду. Он стоял, вдыхая знакомый запах и слушая знакомую тишину дома, видя и чувствуя присутствие знакомых скромных вещей: принадлежавшие отцу Робина рисунки Джона Гулда, изображающие птиц [22], викторианская резная напольная вешалка с зеркалом, которую они приобрели на аукционе, красно-коричневый казахский коврик, привезенный Джерардом из Бристоля. Казалось, дом дожидался Джерарда, надеясь, что он принесет утешение, возвратит привычное течение вещей, возьмет на себя все заботы. И в то же время дом многому был свидетелем, не только последнему событию. Не очень старый, построенный в 1890 году, он успел повидать многое, что происходило в его стенах. И еще больше предстояло увидеть. Возможно, он просто с любопытством наблюдал за тем, что будет делать Джерард. Джерард повесил на вешалку пальто, прихваченное из машины. Снял черный смокинг и черный галстук. Расстегнул ворот и закатал рукава рубашки. Сердце, спокойное недавно, сильно забилось. Он снял туфли и, держа их в руке, поднялся по лестнице, перешагивая через те ступеньки, которые скрипели.

На верхней площадке увидел, что дверь в спальню Патрисии закрыта. Не задумываясь, вошел в комнату отца. Шторы на окне были задернуты, не пропуская солнца, и все же в комнате было достаточно светло. Длинная тонкая фигура на постели была с головой накрыта простыней. Ошеломляло то, что было закрыто и лицо. Постельное белье убрано. Вместе со всеми свидетельствами болезни — таблетками, пузырьками, чашками — исчезли даже отцовские очки, даже книга, которую тот читал, «Чувство и чувствительность» [23]. Джерард поставил туфли, прошел к окну и отдернул шторы. Они отъехали со знакомым металлическим звуком, который в особой тишине комнаты заставил его вздрогнуть, может быть вызвав неосознанное воспоминание о давних временах, когда он сам спал тут. Он глянул на слепящий на солнце черный сад, окруженный старой кирпичной стеной, черной от городской копоти, влажные мшистые камни декоративных горок, броские (выбор Робина) кусты роз в цвету, орех, деревья других садов. Повернулся и быстро, мягко, не касаясь того, что под ней, отдернул простыню с отцовского лица. Глаза были закрыты. Об этом он думал еще в машине. Придвинул стул к кровати и сел. Итак, наконец умер — только что, но ушел — навсегда. Подумалось: и сам он тоже когда-нибудь будет лежать такой прямой, на спине, с закрытыми глазами и выглядеть точно таким же худым и длинным, если только не утонет и тела не найдут или не разобьется, как Синклер. Лицо было не то чтобы умиротворенное, а отсутствующее, задумчивое, выражающее, может, тихую погруженность в глубокую тайну, хорошее доброе лицо, отрешенное, уже чужое, уже восковое и очень бледное выше тени проступающей бороды, уже сжимающееся, как лицо деда, и все же не так, а как маска, словно некто вылепил очень хорошее, но очень бесстрастное подобие. Видно было, что душа отлетела, никто не глядел оттуда, только растерянное выражение осталось, как прощальное письмо. Он приподнял простыню сбоку, чтобы посмотреть на руку, но тут же опустил. Это было жутко: рука выглядела более живой, знакомые веснушчатые тонкие пальцы расслаблены. Шея была темней, впалая, мышцы и жилы выступают, кожа натянута и не морщинистая. Морщины на лице выглядят как черточки, проведенные в бледном плотном воске. Лицо отца, так долго остававшееся моложавым, в последнее время покрыли многочисленные морщины, глаза утонули в складках кожи, на нижних веках образовался как бы излом в середине, и по нему постоянно сочилась влага из глаз. Теперь глаза были сухи, лицо сухо, в закрытых глазах не было слез. Смерть осушает глаза мертвых. Сухое лицо смерти выглядит старше, с процессом старения, после последней великой перемены, произошла тихая метаморфоза. Скоро оно пойдет, все убыстряясь и убыстряясь. Вид у отца был суровый, прежде суровость маскировалась свечением стоического юмора, когда отец самоуничижительно шутил по поводу страданий, причиняемых смертельной болезнью. Без очков в прозрачной оправе и без вставных зубов это была маска древнего старика, нос заострился, подбородок опустился, беспомощный обиженный рот слегка приоткрыт. Так он облачился в смерть, как в одеяние, которое было ему теперь в самый раз.

вернуться

22

Гулд Джон (1804–1881) — английский орнитолог, чьи зарисовки птиц высоко ценятся и современными специалистами.

вернуться

23

Роман английской писательницы Джейн Остен (1775–1817).