Он старался успокоиться, прийти в себя. Его смех был в какой-то мере реакцией на потрясение, способом уйти от немедленного ответа. Хотя, конечно, это было еще и смешно, до нелепости комично: «Возвращаться домой». Соблазняло ли это его? Да, пожалуй. Много лет Дженкин, при всей их близости, сознавал, сознавал отчетливее Джерарда, что между ними существует дистанция. Он раздумывал над этой дистанцией, этим неизменным защитным пространством, как будто оно ждало, жаждало руки, протянутой через него. Его руки? Он сидел у огня, погруженный в эти мысли и воспоминания, и рука его дернулась в зачатке жеста. Он удерживал себя от возможного жеста сближения из некой застенчивости или целомудренного стыда, из ощущения превосходства Джерарда, ощущения, которое преследовало его, казалось, всю жизнь. Или его пугал, конечно, мягчайший, может, едва уловимый возможный отказ? Не отваживался он и представить себе, каким должен быть этот шаг навстречу, что он повлечет за собой, какова будет его жизнь без этой ясной пустоты (она рисовалась ему подобной небу, бледно-голубой и полной света), через которую он смотрел на Джерарда. Временами ему казалось нелепым, чем-то слишком напыщенным, осмыслением неосмыслимого, думать подобным образом о его отношениях с Джерардом. Если им была судьба сойтись ближе, тесней, встречаться чаще или, как кто-то уже описал это, разве не произойдет оно спонтанно, а если не произойдет, то не потому ли, что тому есть убедительные причины, может, невидимые, но убедительные, почему этому не суждено произойти? К чему вся эта суета? Ну, не суета, только сосредоточенность на этом, иногда проявляющаяся в виде ревности, на которую Дженкин, тщательно таивший свои чувства от Джерарда, был безусловно способен. И вот, к тому же так неожиданно, это столь важное структурное пространство вдруг оказалось уничтоженным. Король явился с униженной просьбой — а Дженкин посмеялся над ним. Возвращаться домой? Вряд ли он сможет возвращаться домой, думал Дженкин, не в его характере возвращаться домой или иметь такого рода дом. Даже этот дом, где он сейчас живет, — скорлупа, которая должна быть разбита. Хорошо, значит, это романтика, сентиментальность. Но он вскоре должен уехать, и скорее, чем планировал, если не собирается бежать к Джерарду.

Была еще одна часть головоломки, старая и потускневшая, но которая тем не менее напомнила о себе в результате удивительного объяснения Джерарда. Это проблема Роуз. Дженкин настолько привык быть чуточку влюбленным в Роуз, что это уже едва ли могло называться влюбленностью, да он и не думал о себе в подобных категориях. Дженкин любил женщин, и у него было, хотя не в последнее время, больше приключений, чем воображали его друзья или кто другой, считавшие его безнадежно равнодушным к женскому полу. Но Роуз — это особый случай. Он никогда никому не говорил о своем необычном и не слишком обременительном чувстве, только однажды признался оксфордскому приятелю, Маркусу Филду, тоже влюбленному в Роуз. Дженкин, мудрый и в те времена, обуздал свое чувство. Любовь Роуз к Джерарду осталась далеко в прошлом, почти так же далеко, как любовь Джерарда к Синклеру. Джерард позволил ей любить себя, а что еще ему было делать? Впрочем (Дженкин очень редко разрешал себе так думать), не проявил ли тут Джерард некоторую мягкость, не следовало ли ему сказать, чтобы она забыла его и поискала кого другого? Однако это, возможно, было не то чтобы мотивом, но все же как-то повлияло на решение Дженкина бежать, — это желание уехать не только от Джерарда, а и от Роуз.

И все же… насколько это хрупкое равновесие мотива и решения, так долго создававшееся и наконец созданное, было изменено, даже серьезно нарушено невероятным признанием Джерарда? Дженкин никогда не имел гомосексуальных связей, и ему в голову не приходило рассматривать отношения с Джерардом под этим углом, — не позволял он себе и задаваться вопросом, что такого появилось сейчас, чего не было раньше. То, что он чувствовал сейчас, это было внезапное пробуждение самого его существа. Джерард воззвал к нему, и отголосок его зова всколыхнул то, что таилось в глубинах души. «Приди, любимая моя!» Может, в конце концов, это все изменило?

Джерард позвонил Лили и Роуз, которую Лили успела напугать, и поехал к Вайолет сообщить, что Тамар у Дженкина. Немного посидел у Вайолет. Она с видимым удовольствием рассказала ему о припадках со слезами и воплями у Тамар перед тем, как та пропала. Вайолет не знала о причинах такого ее состояния. Она явно нервничала, была расстроена, напугана, даже до того потрясена, что проявляла искреннюю материнскую тревогу о дочери. Джерард воспользовался возможностью, чтобы с авторитетным видом сказать Вайолет, что она непременно должна позволить Тамар продолжить образование. Возможно, именно переживания Тамар из-за этого запрета послужили причиной ее нервного расстройства. Некоторые молодые люди страстно хотят учиться и продолжать образование, и по-настоящему ценные и трудноприобретаемые знания, которые останутся при тебе навсегда, должно приобретать, пока ты молод. Если Тамар разочаруется сейчас (рисовал Джерард картину для Вайолет), она может впасть в депрессию и потерять работу, тогда как если вернется в Оксфорд, в дальнейшем она может получить более высокооплачиваемое место. А на это время Джерард будет с большой радостью помогать финансово, и так далее и тому подобное. Вайолет быстро сменила примирительное настроение на всегдашнее, и ее лицо вновь приобрело знакомое выражение спокойного веселого цинизма. Он ушел, надеясь, что его слова, может быть, все же произвели на нее впечатление.

Дома его встретил звонящий телефон. Это была Роуз. Он рассказал о посещении Вайолет. Рассказ заинтересовал Роуз, но звонила она с другой целью. Ей просто хотелось услышать его голос и как он скажет свое неизменное: «Покойной ночи, дорогая, добрых тебе снов».

Джерард в пижаме и халате сел на край кровати, очень прямо, как в парке, когда невидящим взглядом смотрел на детей, кормивших уток. Роуз уже спала, а он еще долго сидел вот так, неподвижно, перебирая события минувшего вечера. Ждал, когда успокоится буря взволнованных чувств. Дышал глубоко и размеренно. Как ему хотелось, чтобы можно было принять приглашение Дженкина остаться, спокойно посидеть с ним, выпить, послушать дождь. Они без слов смотрели бы друг на друга, и между ними устанавливалось бы новое взаимопонимание. Ладно, еще появится возможность; и, быть может, приход Тамар, хотя и сделал невозможным это дальнейшее, иное, продолжение их разговора, был своего рода добрым знаком. Они думали каждый о себе и друг о друге, когда им неожиданно пришлось задуматься о неотложной помощи человеку, попавшему в беду. Это тоже тесней связало их и дало возможность естественного и безотлагательного взаимодействия. Эта мысль даже смягчила, превратила в ироническую покорность его досаду от того, что Тамар предпочла прибежать к Дженкину, а не к нему.

Джерард мысленно успокаивал себя: по крайней мере, он произнес свою маленькую речь, недвусмысленно выразил в ней то, что имел в виду, сказал вполне достаточно и просто — и что бы ни случилось, а нужно быть готовым ко всему, он будет рад, что открыл Дженкину свои чувства. Безусловно, после такого Дженкин не уедет — не захочет уезжать, поймет, что не сможет этого сделать.

Но позже, когда Джерард улегся и заснул и проснулся в темноте, его охватило непривычное чувство: впервые за все время их с Дженкином отношений он был слабой стороной. Он пришел к нему как нищий, стоял перед ним, растеряв весь свой авторитет. Обменял силу на бесконечную незащищенность и вынудил Дженкина быть его палачом. И когда он думал сейчас о Дженкине и как тот необходим ему, память унесла его в прошлое, и он сказал себе: не следовало желать того, что было недостижимо. Почему он вообразил, что это будет так просто? Ему не терпелось произнести свою маленькую речь, словно она и впрямь могла защитить некую кроху самого дорогого в его заветном желании и он, по крайней мере, сохранил бы хоть что-то. Он думал, что, возможно, делает глупость — но сейчас, что же, в представлении Дженкина и своем, он такое сделал? Ему и в голову не приходило, что все может обернуться так плохо, что обратной стороной их обоюдной доброжелательности может быть ад. Наверно, он совершил нечто ужасное, для Дженкина и для себя.