Ну, конечно же, лучшее, что можно придумать из сердца, — это пирожки. Но если вы не желаете долго возиться, то сердце можно отварить, в холодном виде при наличии хрена это блюдо гораздо более аппетитное, чем колбаса.
Но вот хвосты, рульки, ножки, путовый сустав и прочее, конечно же, можно отнести к ливеру, но это специфический ливер для холодцов, так же, как и кишки, употребляемые для производства сосисок, сарделек и колбас.
Я помню то старинное, допотопное время, когда я впервые познакомился с внешнеторговой статистикой СССР и был крайне удивлен, что мы в Германию гоним в огромных количествах эти самые кишки, толстые и тонкие, а мы тогда гордились только что введенным целлофаном на сосиски. И я подумал: «Какие же немцы все-таки консерваторы. Вот весь мир и все передовое человечество во главе с Советским Союзом уже перешел на целлофановую обертку, а им все подавай кишки». У нас теперь и целлофана нет… А немцы продолжают есть свои сосиски, сардельки и колбасы в натуральных кишках. Где они их берут теперь, я не знаю. Ясно, что не у нас.
Когда уезжает жена, куда мы бежим? Кто к боевой и заждавшейся подруге, неважно, сколько вы уже знакомы и знакомы ли вообще (есть женщины, ждущие нас любых, в любое время — у них профессия такая); кто с друзьями в кабак, баню или бар (вариант — к себе домой, на мальчишник как старт предстоящих приключений); кто собирает по потайным углам удочки и червей (или охотничьи причандалы) — и айда в одиночество. А я к этому добавляю рубцы. Люблю я их, но они — пованивают при варке. А жена не терпит запаха.
Готовятся рубцы не очень сложно: кладешь в кастрюлю побольше этих самых рубцов, ставишь на огонь, солишь покруче, а через час ешь. Кажется, вот и весь рецепт. Конечно, можно и перец, и лаврушку — я принципиально ничего этого не делаю.
Есть можно в горячем виде, а лучше — холодными. Хороши к рубцам хрен (особенно по-еврейски — со свеклой) или горчица. Я к рубцам добавляю водку — грамм 500–800, не более.
Вот и сегодня.
— Уже готовы. Ну, что, поехали по первой? Поговорим?
Вообще-то это всегда называлось требухой — самое дешевое мясо, очищенный коровий желудок, несмываемо пахнущий навозом. Требуха была доступна своей дешевизной всем, но едома не только голью перекатной — и баре едали. Я ж требуху люблю не только за этот постный вкус и простую белизну… Познакомился я с ней, когда еще с первой женой гулял, после третьего курса, на практике. В Самаре. Вот где голод никогда не кончался. В столовых — и в городских, и в студенческих — второе называлось «гуляш»: ложка ядовито-желтой ячки, три брусочка отварного вымени или требухи, и все это залито фирменной подливкой из томатной пасты, машинного масла и соляной кислоты. В единственном табачном магазинчике продавали самые поганые и паршивые сигареты — очередь всегда стояла на два-три квартала. А водка самарская сильно отдавала прелым луком — народ травил с нее от одного запаха. И жара невыносимая. Вот на такой диете — два месяца. С тех пор и полюбил требуху.
Но она пропала. Как вобла и осетрина. Превратилась в дефицит.
Объяснить невозможно, куда пропала на тридцать лет требуха. Ведь коровы-то водились в стране? И оборонного значения рубцы не имели.
Хотя, может, их замораживали и вывозили в тундру, в вечную мерзлоту, чтобы, в случае войны, народ кормить?
В системе Госплана рубцы изредка возникали по буфетам и заказам на правах изысканного деликатеса, за ними сразу становилась очередь: лестно иметь в доме к праздничному столу рубцы. Был еще знаменитый магазинчик «Субпродукты» на Дорогомиловском старом рынке, где очень редко, но торговали рубцами. Вот и все проявления жизни.
Требуха — понятие трансцедентное. Требуху, как Россию, понимать надо не умом, а самой требухой, животом, пузом.
Ближайшее к требухе понятие — потребность. Та самая презренная животная потребность, без которой нельзя жить и которой нас все-таки с тобой лишали. Это только Марксу, бухгалтеру и экономисту, казалось в пылу полемики с возвышенными немецкими философами, что самые жизненные потребности человека материальны. Самая животная надобность человека, как, впрочем, и любой живой твари, — свобода. Мы пузом чувствуем, когда наступают на нашу свободу, и либо понуро грызем свою цепь, либо мечемся и рвемся с этой цепи.
В Якутии я был на одной звероферме, где выращивают песцов и черно-бурых лисиц. Меру своей свободы я осознал у этих клеток, где зверь не может даже встать в полный рост. Он, рожденный свободным и для бега, лежит, уткнув голодную морду в ненужные ему лапы, в невыносимой вони никогда не убираемого застенка. Недобрый взгляд полон равнодушного презрения к человеку. Его кормят потерявшим всякую надежду на продажу хеком серебристым, а вороватый персонал еще и отберет из этого скудного рациона. Он, рожденный для свободы и страсти, для охоты и игр, наконец, не выдерживает и начинает, сходя с ума от боли и тоски, жрать свой хвост и тощий зад. Эта психическая болезнь называется «самогрыз».
Знаешь, сколько дохло и выбраковывалось на той ферме зверей, чтобы сдать одну шкурку в Иркутск? Из десяти тысяч сто процентов. А из оставшихся ста только десять доходили до Ленинградского пушного аукциона. А на том аукционе продавалась только одна. 9999 бессмысленных и мучительных смертей — ради одной десятидолларовой шкурки, которую ни одна уважающая себя и животный мир европейская женщина никогда не наденет.
От той вонючей клетки я отошел, шатаясь, — я хотел выгнать всех этих зверюг на свободу и сесть вместо них всех. Пусть самогрыз, пусть встать нельзя — но их-то за что? И сколько звериных душ зависло в воздухе над этим проклятым местом?
Слово требуха родственно слову «теребить», «корчевать» — очищать и вычищать негодное и ненужное.
Ты никогда не видел, как в деревне забивают коров? Да нет, не буду я тебе этого рассказывать — слишком уж это… Я только глаз их забыть не могу. И последнего мычания. О пощаде. Я в колхозах в общей сложности года четыре провел. Как Бродский в ссылке. И пастухом был, и кормачом, и скотником, а более всего — вакцинацией телят занимался, роды принимал и производил осеменение коров. Да ты не смейся — надеваешь резиновую рукавицу по самое плечо, сначала возбудитель вкалываешь, а потом девчонка-зоотехник из шланга пускает в корову порционную струйку. Я за день до 300 коров осеменял. Они меня всегда любили. А вот, как забивают коров, — только пару раз видел и — довольно!
Ливер в деревнях раньше ели, а в советских колхозах — не знали, что с ним делать, и выбрасывали собакам. Свиньям. В канаву. И среди всего этого — требушинка, которую ведь оттеребить надо, очистить как можно быстрей и тщательней.
Ты помнишь, как нас врачи проверяли перед отъездом, как теребили нас по ОВИРам, на работе и по первым отделам. Это ведь мы с тобой тогда были требухой советского народа, моральной рваниной, нам все делалось так, чтоб мы уезжали умытые слезами и очищенные гневом, унижением и оскорблением. «ПМЖ? Подождешь, падла, никуда не денешься и жаловаться не посмеешь, не наш человек».
А еще «теребить» означает — кастрировать. И мы с тобой — кастраты, брат. Мы — ни то ни се. И не американцы, и не русские.
Но мы с тобой, брат, кастраты, хотя все еще смотрим программу «Время», не замечая, что это — дурь, не имеющая никакого отношения к происходящему, все еще хватаемся за «Известия» и приехавших в Америку вчера. И как кастрированные коты, мы здесь быстро набираем вес, ты заметил?
Знаешь, что такое «ни то ни се»?
Четвертинка на троих. Нам это с тобой не грозит.
А еще требухой называли жадин. Выходит, мы с тобой еще и жадины. Не знаю, как ты, а я действительно жадина и последняя требуха. Мне все мало. Глаза не насытятся видеть этот мир, эту красоту, я не могу насмотреться, например, на красивых женщин.