Мог ли я настолько залюбоваться ясной лазурью стен, настолько увлечься исследованием моторов, чтобы не услышать, как меня замуровывают снаружи?
Я подошел ближе. Приложив ухо к прохладному фарфору, я услышал бесконечную тишину, словно все находившееся по ту сторону исчезло.
Засов, которым я долбил стену, лежал там же, где я его бросил. «Что ж, тем лучше,— произнес я с наивным пафосом человека, не подозревающего
о серьезности ситуации.— Я мог случайно прихватить его с собой».
Я вновь приложил ухо к стене, за которой, казалось, обрывались все звуки жизни. Успокоенный тишиной, я отыскал место, где было отверстие, и принялся долбить стену засовом (поскольку полагал, что пробить старую кладку будет труднее). С каждым ударом отчаяние мое росло. Фарфоровая стена была абсолютно неуязвимой. Наносимые изо всех сил удары, отдававшиеся гулким эхом, не оставляли даже легкой царапины, не могли отколоть даже маленького кусочка лазурной эмали.
Я остановился, чтобы перевести дух и успокоиться.
Потом вновь яростно стал долбить стену в других местах. Сначала посыпалась эмалевая крошка, потом начали отваливаться большие куски кладки, а я продолжал исступленно, слепо взмахивать засовом, не соразмеряясь с остатком своих сил, пока сопротивление камня, не уменьшавшееся соответственно продолжительности и силе моего натиска, не заставило меня в слезах и изнеможении рухнуть на пол. Я принялся разглядывать и ощупывать осколки, гладкие с одной стороны и шершавые, крошащиеся — с другой; потом явственно, как в некоем сверхъестественном видении, я увидел перед собой девственно нетронутую лазурную фарфоровую поверхность замкнувшей меня со всех сторон стены.
Я вновь стал долбить. Отколовшиеся в некоторых местах куски не позволяли различить никакого просвета, и тут же, у меня на глазах отверстие словно зарастало, а стена приобретала ту неуязвимую крепость, с какой я столкнулся в самом начале.
Я то принимался криками звать на помощь, то вновь обрушивался на стену и наконец без сил упал на пол. Тупое оцепенение сковало меня; я рыдал, горячая испарина покрывала лицо. Меня охватывал ужас от мысли, что я попал в заколдованное место, от смутного предчувствия, что волшебные силы рано или поздно являют себя неверующим и непродублированным смертным, чтобы отомстить.
Угнетаемый неумолимо бьющей в глаза лазурью, я поднял взгляд к единственной отдушине — слуховому окну. Сначала ничего не понимая, а затем со все растущим страхом я глядел на ветку кедра, очертания которой то двоились, то с призрачной податливостью совмещались, и я снова видел не две ветки, а одну. «Мне не выйти отсюда. Место заколдовано»,— подумал я с необычайной отчетливостью, а может быть, даже произнес вслух. Едва эта мысль превратилась в слова, ко мне, как к завравшемуся лицедею, одновременно с чувством стыда пришло прозрение.
Эти стены — так же как Фостин, Морель, рыбы в аквариуме, одно из солнц, одна из лун, трактат Белидора,— проецируются аппаратами. Они совпадают с реальными стенами, возведенными каменщиками (по сути, они и есть те же стены, снятые аппаратом и затем спроецированные на самое себя). Там, где мне удалось пробить или повредить реальную стену, остается проекция, дубликат. А так как она — фикция, ничто не способно повредить ей (пока работают моторы).
Если я пробью насквозь первую стену, когда моторы будут отключены, отверстие останется; машинный зал будет всего лишь машинным залом; если машины будут работать, путь мне каждый раз будет преграждать глухая, непроницаемая стена.
Видимо, Морель придумал этот способ защиты с помощью двойной стены, чтобы никто не смог добраться до машин, хранящих его бессмертие. Но он плохо изучил периодичность приливов (безусловно, в другом солнечном режиме) и решил, что мотор сможет работать беспрерывно. Наверняка он же получил микроб знаменитой чумы, которая до сих пор так удачно ограждала остров.
Моя задача — остановить зеленые моторы. Думаю, что не так сложно будет найти рубильник. Управлять гидронасосом и электродвижком я научился очень быстро. Выбраться отсюда, полагаю, будет легко.
Слуховое оконце спасло (или спасет) меня: смерть от голода мне не грозит; смиренно, недоступный отчаянию, я прощусь со всем, что оставляю, подобно тому японскому капитану, что умирал блистательной верноподданнической смертью, задыхаясь внутри подводной лодки в морской пучине. В «Нуэво Диарио» я прочитал обнаруженное в подлодке письмо. Умирающий салютовал императору, всем министрам, а затем, по порядку, всем вышестоящим чинам, которых ему удалось вспомнить в последние минуты. Помимо этого, он делал, скажем, такие записи: «Пошла носом кровь; кажется, лопнули барабанные перепонки».
Записывая все по порядку, я переписываю и это письмо. Надеюсь, финал моей истории будет иным.
Все ужасы дня внесены в дневник. Я писал долго: мне кажутся бессмысленными неизбежные аналогии с умирающим, который строит обширные планы на будущее, или с утопающим, который в последний момент видит всю прожитую жизнь до мельчайших подробностей. Последнее мгновенье скорей всего должно быть смутным, неясным; оно всегда кажется нам таким далеким, что трудно представить, какие тени промелькнут тогда перед нами. Теперь прервусь, чтобы спокойно попытаться найти способ отключить моторы. Тогда, словно повинуясь заклинанию, стена расступится; если же нет, то (пусть при этом я навсегда потеряю Фостин) я несколько раз хорошенько стукну по ним засовом и сломаю их, и, словно повинуясь заклинанию, стена расступится, и я выйду отсюда.
Отключить моторы до сих пор не удалось. Болит голова. Легкие нервные приступы, с которыми я быстро справляюсь, помогают преодолеть все растущую сонливость.
У меня ощущение, безусловно иллюзорное, что, если бы мне удалось сделать хоть глоток свежего воздуха, я моментально разрешил бы все проблемы. Пытался разбить окно; оно неуязвимо, как и все здесь.
Твержу себе, что дело вовсе не в спертом воздухе и не в сонливости. Должно быть, эти моторы значительно отличаются от всех прочих. Логично предположить, что Морель спроектировал их так, чтобы отнюдь не каждый попавший на остров мог тут же в них разобраться. Тем не менее главная сложность в том, чтобы понять их отличие от других моторов. Но поскольку я не разбираюсь в моторах вообще, эта основная сложность отпадает сама собой.
От работы моторов зависит вечная жизнь Мореля; можно предположить, что корпусы их чрезвычайно прочны; следовательно, я не должен поддаваться искушению разбить их. В результате я лишь истрачу силы и воздух. Чтобы избежать искушения, продолжаю писать.
Но если Морель догадался заснять и моторы...
В конце концов страх смерти помог мне избавиться от комплекса некомпетентности; моторы, как бы увиденные через увеличительное стекло, перестали казаться случайным нагромождением железок, приобрели осмысленную форму.
Я отключил их и вышел.
Помимо уже упоминавшихся гидронасоса и электродвижка, я заметил в машинном зале:
а) несколько энергопередатчиков, подключенных к «мельнице» на болоте;
б) несколько принимающих, записывающих и проецирующих устройств с выносными камерами, предусмотрительно размещенными по всему острову;
в) три портативных принимающих, записывающих и проецирующих аппарата для отдельных сеансов.
В том, что я считал главным мотором и что оказалось ящиком с инструментами, я обнаружил разрозненные чертежи, в которых с трудом попытался разобраться — сомнительная помощь.
Ясновидческое состояние, в котором я совершил свои открытия, не наступило сразу. Перед этим мне пришлось пережить:
во-первых, отчаяние;
во-вторых, раздвоение на актера и зрителя. Я хотел почувствовать себя, хотел войти в роль человека, задыхающегося внутри подводной лодки в морской пучине. Черпая уверенность в собственном благородстве, испытывая смущение, как то и подобает скромному герою, я потерял много лишнего времени и выбрался наружу, лишь когда уже стемнело, и мне стоило немалого труда отыскать съедобные корни.