Мы гордились своим цехом и собою, потому что ставили последнюю точку, делали последний мазок на готовой картине и, когда читали в газетах о подвигах наших лётчиков-штурмовиков, испытывали непередаваемое чувство радости от сознания того, что и наша хата не с краю. А спустя несколько месяцев многие лётчики из тех, что получали самолёты на заводе, приезжали обратно, рассказывали, что Коля Медведев не вышел из штопора, Петра Аникина сбили в неравном бою, а майор Ерёмин получил вторую Золотую Звезду. Мы печалились о погибших, радовались за живых, дарили лётчикам наборные зажигалки и желали на прощанье ни пуха ни пера. Ричард Глостер, человек с королевским размахом, отдавал за коня полцарства; многие из нас отдали бы все, чтобы на этих темно-зелёных машинах пройти бреющим полётом над колонной фашистских танков.

Мастером нашего участка был Василий Андреевич Долгушин, совершенно седой, неправдоподобно худой человек лет сорока пяти. Его старики, жена и двое детей погибли в Минске при бомбёжке — все сразу, в одном доме и в одну минуту. Весь круг жизненных интересов Василия Андреевича замкнулся в цехе: здесь он жил, спал в слесарной мастерской, разговаривал только по делу, перечислял почти всю ненужную ему зарплату в фонд обороны и раз в месяц выходил за пределы завода, чтобы подать очередное заявление в райвоенкомат. Начальник цеха поднимал на ноги заводское начальство, и заявление с резолюцией «отказать» подшивали в пухлое личное дело Долгушина. Он скандалил, оскорблял военкома, неделями не разговаривал с начальником цеха, но тот готов был на все, лишь бы удержать мастера, стоившего десятерых. И вот однажды Василий Андреевич исчез. Была поднята на ноги вся милиция, объявлен розыск, сам директор приказал два раза в день докладывать ему о поисках, но Василий Андреевич словно в воду канул — никаких следов. Спустя два с лишним года я встретил ребят из сборочного цеха, и они рассказали мне историю пропавшего без вести мастера. Придя в военкомат для очередной попытки, Василий Андреевич разговорился с одним из призывников, украл у него документы, переправил фамилию, приклеил свою фотокарточку, тут же отправился с колонной на пересыльный пункт и вскоре оказался на фронте. То ли он сам не захотел воевать под чужим именем и признался в подлоге, то ли хитроумный следователь разыскал эту иголку в стоге сена, но Василий Андреевич угодил в штрафную роту, искупил свою вину кровью, за храбрость был награждён орденом, снова ранен и прямо из госпиталя в сопровождении начальника цеха прибыл на завод, где и проработал до конца войны. Такова судьба самого необыкновенного «преступника», которого я встречал в своей жизни.

Впрочем, в войну мы привыкли, что ничем не примечательные люди, мимо которых проходишь не взглянув, потрясают своими поступками. Вместе с нами на монтаже работала Верка Тихонина, девчонка лет шестнадцати, только что из ремесленного училища. Таких девчонок в цехе были десятки, худых, не успевших сформироваться подростков, мечтавших о танцах после работы, ордере на отрез ситца и о победе. Но Верку я запомнил. Однажды мы заметили, что она обедает без хлеба, потом это вновь бросилось в глаза и вновь. «Продала, на туфли собираю», — заявила Верка, с гордым фырканьем отказавшаяся от наших горбушек. Выдал Верку почерк. В обед она писала письмо брату на фронт, и на её каракули случайно взглянул слесарь Миронов из нашей бригады. Он вытащил из кармана смятый конверт, который не раз нам показывал, сравнил каракули и, расстроенный, взволнованный, развёл руками. «Эх ты, глупышка, что же мне с тобою делать?..» У Миронова в начале месяца украли хлебные карточки на всю семью, и Верка анонимным письмом послала ему свою. Больше трех недель она жила без хлеба — каждый, кто прошёл войну, знает, что это такое.

И ещё я запомнил Клавдию Антоновну, маленькую и сухонькую старушку уборщицу, которую в цехе прозвали «инспектором», потому что она никому не давала даже минутку посидеть сложа руки. Самые отпетые сачки и те боялись презрительного взгляда Клавдии Антоновны куда больше, чем выговора от начальства. «Им на фронте тяжелее», — было любимое её присловье. Единственный сын Клавдии Антоновны был на передовой, и старушка свято верила, что, если будет на работе доводить себя до изнеможения, её Ванечка вернётся живой. Всю смену она не разгибала спины, подбирала самые завалящие болтики, стирала ветошь, подметала и мыла бетонные полы, протирала окна, пришивала пуговицы, чинила фуфайки холостякам и тихо крестила самолёты, когда их вывозили из цеха.

МЫ РАЗМАТЫВАЕМ КЛУБОК

Закончив производственную практику на заводе, мы приступили к занятиям в техникуме. После сборочного цеха, где мы делали своё небольшое дело и чувствовали себя людьми, учиться было скучно и неинтересно, на занятия мы почти не ходили.

Раз в неделю, прихватив с собой леденцы и сэкономленные продукты, я отправлялся за двадцать километров в заводской детсад, где подрастал младший братишка, бледная кроха, не помнившая, что такое семья. В редкий свой выходной к нему приезжала мама, но я предпочитал навещать братишку один, так как совершенно не выносил женских слез. Братишка, как волчонок, набрасывался на сумку, без разбора съедал все лакомства, спрашивал, когда мы заберём его домой и, повзрослевшее, все понимающее четырехлетнее существо, молча со мной прощался, без лишних слов и скандалов. Я успокаивал маму тем, что её младшенькому досталась не худшая доля, он жив и часто бывает почти сыт.

Решив обрести самостоятельность, мы поступили слесарями на кондитерскую фабрику, где в первый же день до тошноты объелись соевой массы. Через несколько дней директор фабрики послал нас к себе домой пилить дрова, мы обозвали его «тыловой крысой» и были уволены за опоздание на пять минут. Тогда мы подрядились на пристань разгружать арбузы, перебрасывались ими, вспоминая Антона Кандидова, ели до отвала с припасённым хлебом, заработали за десять дней по два литра водки, продали её на толкучке и вложили вырученные деньги в исключительно выгодное предприятие: дали их взаймы новому знакомому, весёлому и неунывающему пареньку-одесситу, который в знак благодарности назвал нас «своими в доску», рассказал полсотни анекдотов и навсегда исчез с горизонта.

— Ну, успокоились? — вздыхали мамы. — У всех дети как дети, а у нас какие-то вечные двигатели. Вертятся как наскипидаренные…

Удручённые своим невезением, мы уже подумывали было бросить техникум и снова уйти на завод, как вдруг перед нами заблистала такая ослепительная перспектива, что жизнь снова показалась прекрасной и удивительной. Неожиданно для всех мы как звери набросились на учёбу, получали сплошные пятёрки, радуя махнувших было на нас рукой преподавателей и приводя в умиление мам. Они и не подозревали, что мы взялись за ум не потому, что возвратились на путь добродетели, а потому, что решили «мотнуть клубок».

История этого термина такова. Как-то мы вычитали у Анатоля Франса притчу, которая чрезвычайно нам понравилась. Злой гений всучил ребёнку волшебный клубок и предупредил: не трогаешь его — жизнь стоит на месте, чуточку потянешь за нитку — дни медленно потекут, дёрнешь сильнее — дни помчатся вскачь. Не в силах преодолеть такое искушение, несмышлёныш начал вовсю мотать клубок: сначала для того, чтобы побыстрее стать взрослым и жениться на любимой, потом — чтобы добиться почестей, должностей и денег, узнать судьбу своих детей, потом, чтобы избавиться от жизни, ставшей невыносимой из-за старческих недугов и разочарований. С того момента, когда волшебник подарил ему клубок, мальчишка прожил четыре месяца…

Мудрая концовка — такой она кажется мне с высоты сорока лет; но тогда она обескуражила нас не больше, чем еретика намалёванные на церковных стенах картины страшного суда. Жизнь, стиснутая в один вулканический взрыв, — разве это не достойно восхищения? Как и все мальчишки, у которых эмоций куда больше, чем мозгов, мы ударились в мечты: «Нам бы такой клубок — вот дел бы натворили! Сначала намотали бы годика два, чтобы попасть на фронт, потом раз, два — и войне конец, а там видно будет…»