И мы вновь пошли по лесным дорогам, вступая иногда в стычки с мелкими группами немцев, растерянных и подавленных, потерявших всякое представление о том, что происходит в мире и что творится на их земле.
В эти дни я получил от мамы письмо. Она уже знала, что я на фронте, и умоляла меня беречь себя.
И я сочинил ей ответ, который, будь он получен в мирное время, мог бы вызвать улыбку. Это было вольное изложение есенинского «Письма к матери», переписанного всей ротой под диктовку Васи Тихонова. Помню, что чуть ли не все солдаты бросились тогда писать домой, и многим мамам, наверное, почта доставила письма, кончающиеся немыслимо прекрасными строками:
ОБМАНЧИВОЕ СОЛДАТСКОЕ СЧАСТЬЕ
Если бы посторонний, равнодушный человек мог взглянуть на эту сцену, он бы решил, что мы перепились и сошли с ума.
Мы палили в воздух из винтовок, автоматов и пистолетов, обнимались и целовались, орали и ударялись вприсядку, качали Локтева, офицеров и друг друга — никогда и нигде потом я не видел, как плещется через край море человеческого счастья: наши взяли Берлин.
Второго мая мы праздновали День Победы. Мы были твёрдо уверены, что война окончена и никто больше не будет в нас стрелять. И все думали об одном: быстрее домой! Теперь всем очень хотелось жить — не в окопах, не в чужих лесах или домах с остроконечными крышами, а в своей — пусть голодной, опустошённой, вдовьей, сиротской, но бесконечно родной стране, среди мальчишек и девчонок, женщин и стариков, говорящих на русском языке.
Мы были беспечны в своём неведении. В эти дни произошёл немыслимый ранее случай, в правдоподобность которого трудно было поверить. Несколько бойцов, находясь в боевом охранении, разделись и задремали на солнышке, намертво забыв про лес, немцев и войну. Их разбудило осторожное похлопыванье по плечам. Немцы! Они запрудили всю поляну, их было человек двести, каких-то странных и не похожих на немцев немцев. Пока ребята протирали глаза, к их ногам полетело оружие, и обер-лейтенант на ломаном русском языке доложил полураздетым растяпам, что вверенная ему рота добровольно сдаётся в плен.
Подполковник Локтев хватался за голову, бил кулаком по столу и хохотал — явно не зная, что делать: награждать растяп или отдавать их под трибунал. В конце концов он решил провести среди личного состава полка беседы и дело замять.
И весна пришла под настроение — чудесный солнечный май сорок пятого года. Словно учуяв конец войны, природа тоже вышла из окопов, осмотрелась и расцвела. В большой деревне, где мы стояли, зазеленели палисадники, заулыбались сады. Измочаленные апрельскими ветрами и дождями, рассыпались высушенные солнцем обрывки фашистских плакатов на стенах домов: «П-С-Т!», «Враг подслушивает!», «Берлин останется немецким!» Возвратившиеся в деревню немцы соскабливали со стен плакаты — с тем же усердием, с каким, наверное, наклеивали их месяц назад. Немцы были тихие и покорные, они привели домой своих кормленых черно-белых коров и предупредительно угощали нас парным молоком, а бургомистр, необыкновенно вежливый старичок, непрерывно кланялся и покрикивал на соотечественников сухим металлическим голосом.
Наша хозяйка, долговязая фрау Кунце, была особенно услужлива, и не без оснований: на её доме стояла каинова печать. Когда мы первого мая вошли в деревню, из всех окон торчали белые флаги. Но Ряшенцев зря потирал руки, радуясь, что батальон обойдётся без потерь: в нескольких домах и в кирке, венчавшейся вместо креста каким-то петухом, за белыми флагами капитуляции скрылись эсэсовцы. Их огнём было ранено несколько солдат. Узнав об этом вероломстве, взбешённый Локтев вызвал самоходки, и немцы поспешили капитулировать — на этот раз по-настоящему. А с «нашим» домом получился конфуз: командир самоходки протаранил кирпичную стену и провалился в глубокий погреб. И вот уже несколько дней из проломанной стены нелепо торчал стальной зад огромной машины, которую нечем было вытаскивать — самоходки сразу же после боя умчались на другой участок.
С этим «постояльцем» фрау Кунце никак не могла мириться: «русиш панцер» мешал ей войти в погреб, где хранились припасы. Сначала мы тоже огорчались и бегали одолжаться в другие дома, а потом — голь на выдумки хитра — нашли выход из положения: худой и вёрткий Юра Беленький залезал в башню самоходки через верхний люк и проникал в погреб через нижний, Так на нашем обеденном столе появился «зект» — отличный яблочный сидр, разные компоты, варенья и соленья, заготовленные хозяйственной фрау отнюдь не для поправки советских солдат. Но нам рассказали, что на герра Кунце, местного нацистского бонзу, удравшего за Эльбу несколько дней назад, гнули свои спины четверо украинских девушек, так что мы ели добытые из погреба продукты без всяких угрызений совести. Впрочем, фрау Кунце и её двух мальчишек никто не обижал. Младшего, общительного шестилетнего Карла, охотно ласкали соскучившиеся по детям солдаты, а старшего не любили: он держался насторожённо, исподлобья смотрел на нас белесыми глазами недозревшего гитлерюгенда, и при его появлении Юра немедленно цитировал маршаковские строки:
В лесах ещё вылавливали одичавших немецких солдат, до деревни время от времени доносились выстрелы, но война, по общему мнению, закончилась. Мы жадно ловили и передавали друг другу слухи о скорой демобилизации и в ожидании её, как говорил Юра, «разлагались на мелкобуржуазные элементы»: спали, ели, играли в шахматы, лениво чистили оружие, снова ели и спали. Иногда мы выходили в сад, расстилали на траве под яблоней шинели, загорали и мечтали о прекрасном будущем.
— Вернусь в Саратов, — разглагольствовал Юра, нежась в солнечных лучах, — подам заявление в десятый класс и до сентября буду валяться на койке. Сестрёнка у меня библиотекарша, книжками обеспечит. Из комнаты не выйду! Почитал часок — и на боковую, минуток на шестьсот…
— А горшок кто будет подавать, управдом? — поинтересовался Виктор. — Не для мужика занятие — три месяца бревном валяться. Эх, приеду домой — к ребятам пойду, на завод. У нас футбольная команда была первая в городе, левого инсайда играл. Постукаешь по воротам досыта, а вечером — в парк с девчонкой… Орден и медали нацеплю, пусть завидуют! Тебе одолжить одну, Мишка?
— Не успел заработать, — сокрушённо вздохнул я. — Сам таскай.
— Может, и успел, — обнадёжил Виктор. — Попрошу батю узнать, Ряшенцев после озера подписывал какой-то список.
— Вряд ли, — усомнился я. — Даже точно не знаю, попал ли в кого-нибудь. А Володька бы вторую «Славу» получил за танк, не дожил…
— Обидно, под самый конец погибли… — сказал Юра.
— Сергей Тимофеевич мечтал, — вспомнил я, — что вернётся в Москву и возьмёт нас учиться к себе. Лучше бы Локтев отослал его в штаб корпуса, там ведь тоже нужны переводчики…
— Сколько корешей у меня за войну убило, — расстроился Виктор. — У тебя потому глаза на мокром месте, что первых потерял. А годишко-другой повоевал бы — привык. Хотя нет, глупость я сказал, всё равно сердце щемит, как вспомнишь. Может, с годами это пройдёт, а может, нет.
— Не пройдёт, — Юра покачал головой. — Это, брат Витюха, навсегда.
Так мы лежали, говорили о погибших друзьях, мечтали о возвращении домой и думали про себя, что всё-таки это здорово получилось, что мы живые.
А в эти минуты в штаб полка приехал на мотоцикле связной офицер из корпуса. Он вручил Локтеву пакет, и через несколько часов мы шли на юг спасать восставшую Прагу. Мы шли, не зная о том, что на этом пути расстанемся ещё со многими друзьями и последнего из них похороним пятнадцатого мая на площади застывшей в скорбном молчании чешской деревушки.