— Почём курица? — весело спрашивал Володя девушку, которая раскладывала на газете куски жмыха. Девушка заливалась смехом. — Золото кончилось, песней плачу!.. «Если же на по-оле брани лягу я с свинцом в груди, ты тогда не плачь, родна-ая, и домой меня не жди. Пусть другой верне-ется из огня, заскрипят по-ходны-ые ремни, Лина, полюби его ты, ка-ак меня, автомат с плеча сними…» Ух, самого за душу берет… Ну, плати: курица или поцелуй — на выбор!

Девушка перемигивалась с подругами.

— А мы тоже уплатим песней!

Как у наших у ворот,
У самой калитки!
Немцы Гитлера давили
На суровой нитке!

— Мало! — кричал Володя. — Ещё куплет!

Скоро Гитлеру могила
Скоро Гитлеру капут!
Скоро русские машины
По Германии пойдут!

— Расплатились, черти, — соглашался покладистый Володя. — Ну, а как же с поцелуем, сероглазка?

— После венца хоть всю исцелуй! — смеялась девушка.

— А пойдёшь за меня? — допытывался Володя.

— Кто ж за тебя, за такого, не пойдёт… — вздыхала девушка. — Угощайся, жених!

У Володи обнаружилась удивительная способность мгновенно вызывать к себе доверие даже таких несговорчивых людей, как железнодорожные служащие. Поэтому он всегда знал, сколько времени простоит эшелон на станции. Если в запасе было несколько часов, он брал с собой Сергея Тимофеевича и меня, и мы отправлялись искать дела: разгружать машины с тёсом, пилить дрова, тянуть электропроводку. В результате наш паек пополнялся буханкой хлеба, крынкой молока, а то и куском домашней колбасы. А один начальник станции, попав под обаяние Володиной личности, дал нам чрезвычайно выгодный подряд: заколоть его, начальника, индивидуальную свинью. Всю операцию осуществил Володя, Сергей Тимофеевич и я выступали в роли подсобных рабочих. Щедрый начальник отвалил нам килограмма два сала и полмешка картошки, и мы устроили в теплушке лукуллов пир, праздник еды, настоящую оргию насыщения. К сожалению, за десять дней дороги таких заказов больше не попадалось, и вообще мы чаще работали «за спасибо»: места шли голодные, вдовьи, рука не поднималась брать с измученной женщины за вспаханный огород или починенную крышу. А после Киева эшелону и вовсе дали «зелёную улицу», получасовые стоянки не позволяли развернуться частной инициативе, и мы полностью перешли на паек.

— Ничего, на фронте отъедимся, — успокаивал Володя и разворачивал перед нами ослепительные перспективы, нещадно при этом привирая.

— Как только солдат попадает на передовую, — излагал Володя, — ему тут же выдают вот такую банку красной икры, вот такой кусок масла и сколько хошь хлеба. Это на завтрак. На обед солдату положен молочный поросёнок с хреном, борща от пуза и двести граммов белого. А на ужин — блины со сметаной!

Все смеялись, даже наивный Кузин, и разговоры о еде как-то сами собой прекратились, а после случая на станции Чернигов стали и вовсе дурным тоном. В тёмную дождливую ночь Дорошенко и Петька Бердяев куда-то на полтора часа исчезли и притащили в теплушку мешок сахара. Спящий эшелон подняли на ноги и выстроили по тревоге. Проклиная судьбу и начальство, мы мокли под проливным дождём, а местная милиция производила в теплушках повальный обыск. Сахар нашли и, как следовало ожидать, Дорошенко вместе с Бердяевым перевели в вагон-гауптвахту, к нашему общему удовлетворению. На фронте они попали в штрафную роту, и о дальнейшей судьбе Дорошенко я расскажу потом.

Володя Железнов был среди нас единственным фронтовиком, и часто, усевшись возле него, мы выпытывали, что такое война. Как и все оставшиеся в живых сталинградцы, он считал, что нет ничего хуже уличных боев, когда из каждой подворотни человека могут подстрелить как зайца. Володя скептически отзывался о корреспондентах, изображавших немцев трусами.

— Дисциплинка у них — дай боже. Мы народ такой: любим подумать, нам прикажут, а мы смекаем, как бы по-другому сделать, получше да побыстрее. Как это вы, Сергей Тимофеевич, сказали: «Лучшее — враг хорошего»? А немец, что бы ему ни приказали, — хлоп каблуками и бегом выполнять: за него всегда начальство думает. Прикажут — на пулемёт полезет, отца родного застрелит, лишь бы начальство похвалило. Не человек, а машина.

— Они тоже разные бывают, — вставил Пашка Соломин. Ещё недавно робкий деревенский паренёк, Пашка держал себя уверенно и осанисто: лучший стрелок роты! — У нас в доме два немца жили на постое — ничего не взяли, даже за стирку платили.

— А ты бы им поклонился в пояс: «Спасибо, отцы родные, что портки на мне оставили!» — насмешливо проговорил Володя. — Неужто из дома не высовывался, не видел, что они в округе выделывали? Вон, посмотри в окошко — одни печи торчат, а ведь большая деревня была…

— Я ж не про всех говорю, — оправдывался Пашка, — нашу деревню тоже спалили, одни головешки остались. А эти двое вроде не звери были, даже своих стыдились…

— Знаем мы таких стыдливых: когда расстреливали наших, глаза закрывали…

— Володька, а за что тебе бляху повесили?

— Бляхи — они у дворников были, а у меня медаль, — с достоинством ответил Володя. — Сам не знаю за что. Орал, стрелял, как все…

— А на орден не вытянул?

Володя достал потёртый бумажник и осторожно вытащил из него сложенный вдвое листок. Это было временное удостоверение на орден Красной Звезды, который Володя получить не успел: ранило.

— Фриц мне его заработал, — Володя улыбнулся. — Брали мы село недалеко от Днепродзержинска. Ночной бой, а светло как днём — половина домов горит, фрицы по нас из каменной школы двухэтажной лупят — не подойдёшь. Полковая артиллерия наша где-то заблудилась, а гранатами не очень-то повоюешь, если головы поднять невозможно. Подползает ко мне пацанчик, худенький такой, один нос торчит, и говорит: «Дяденька, вон там на скотном дворе пушка стоит, а немцы возле ней лежат все убитые. Пошли, покажу!» Приползли мы туда кое-как, смотрю — в самом деле пушка стоит, вроде нашей сорокапятки. Вот, думаю, дурак, хоть бы кого-нибудь с собой кликнул, стрелять-то из неё я не умею! А мальчишка толкает меня в бок: «Дядь, немец этот живой!» Видать, контузило его, очнулся, ошалело смотрит на нас и голову щупает. Осмотрел я фрица, забинтовал на голове царапину и велел открыть по школе огонь. А фриц, хоть и боится до смерти, отмахивается и лопочет, будто меня не понимает. Я как гаркну на него: «Для чего я тебя, фашиста, лечил! Стреляй, не то капут сию же секунду!» Сразу понял, поплёлся к орудию и запузырил по своим десяток снарядов — все мимо, сукин сын! Но мне-то что, мне надо было понять, как из этой дуры стреляют. Дал пацану автомат, чтоб за фрицем присматривал, поплевал на руки и открыл по школе стрельбу прямой наводкой. Как второй этаж обрушился, стали выскакивать из школы с поднятыми руками.

— А ты, Володька, герой, — удивился Митя Коробов, голубоглазый восемнадцатилетний мальчик. — Мне бы так ни за что на свете не суметь.

— Какой там герой! — отмахнулся Володя. — Ничем я здесь даже не рисковал, просто повезло. А герой у нас в батальоне был настоящий, Васька Прохоров, саратовский уроженец. На Волге все ребята сызмальства в воде, и Васька плавал как рыба. Об этом узнали и забрали Ваську в разведроту дивизии. Когда готовились форсировать Днепр, он голый ночью плавал туда и обратно, на разных участках, а ведь река там, к слову сказать, широченная. Рассказывали, что однажды Васька с того берега связанного «языка» приволок; парень был — гвоздь, с виду невысокий, а биток отчаянный. Погиб на наших глазах, когда возвращался: немцы ракеты пустили и начали по нему шпарить из пулемётов. Васька нырял, метров по десять под водой плыл, да не доплыл… Как вспомню, до сих пор сердце жмёт — кореш он был мой.

Ночью, когда все уснули, я, волнуясь, шёпотом спросил Володю: